Неточные совпадения
К
тому же всегда возможно было,
в тиши кабинета и уже
не отвлекаясь огромностью университетских занятий, посвятить себя
делу науки и обогатить отечественную словесность глубочайшими исследованиями.
Но она ничего
не забывала, а он забывал иногда слишком уж скоро и, ободренный ее же спокойствием, нередко
в тот же
день смеялся и школьничал за шампанским, если приходили приятели.
А
в тот же
день, вечером, как нарочно, подоспел и другой скандал, хотя и гораздо послабее и пообыкновеннее первого, но
тем не менее, благодаря всеобщему настроению, весьма усиливший городские вопли.
— Так я и знала! Я
в Швейцарии еще это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь вы будете
не по шести, а по десяти верст ходить! Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно! Вы
не то что постарели, вы одряхлели… вы поразили меня, когда я вас увидела давеча, несмотря на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте о фон Лембке, если
в самом
деле есть что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу вас; я устала.
Да, действительно, до сих пор, до самого этого
дня, он
в одном только оставался постоянно уверенным, несмотря на все «новые взгляды» и на все «перемены идей» Варвары Петровны, именно
в том, что он всё еще обворожителен для ее женского сердца,
то есть
не только как изгнанник или как славный ученый, но и как красивый мужчина.
Вообще говоря, если осмелюсь выразить и мое мнение
в таком щекотливом
деле, все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые, по обыкновению, при жизни их чуть
не за гениев, —
не только исчезают чуть
не бесследно и как-то вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни их, чуть лишь подрастет новое поколение, сменяющее
то, при котором они действовали, — забываются и пренебрегаются всеми непостижимо скоро.
В один миг припомнилась мне его догадка о
том, что Липутин знает
в нашем
деле не только больше нашего, но и еще что-нибудь, чего мы сами никогда
не узнаем.
— А вот же вам
в наказание и ничего
не скажу дальше! А ведь как бы вам хотелось услышать? Уж одно
то, что этот дуралей теперь
не простой капитан, а помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому что Николай Всеволодович ему всё свое поместье, бывшие свои двести душ на
днях продали, и вот же вам бог,
не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну, а теперь дощупывайтесь-ка сами; больше ничего
не скажу; до свиданья-с!
Брачная жизнь развратит меня, отнимет энергию, мужество
в служении
делу, пойдут дети, еще, пожалуй,
не мои,
то есть разумеется,
не мои; мудрый
не боится заглянуть
в лицо истине…
— Да о самом главном, о типографии! Поверьте же, что я
не в шутку, а серьезно хочу
дело делать, — уверяла Лиза всё
в возрастающей тревоге. — Если решим издавать,
то где же печатать? Ведь это самый важный вопрос, потому что
в Москву мы для этого
не поедем, а
в здешней типографии невозможно для такого издания. Я давно решилась завести свою типографию, на ваше хоть имя, и мама, я знаю, позволит, если только на ваше имя…
Он был
не пьян, но
в том тяжелом, грузном, дымном состоянии человека, вдруг проснувшегося после многочисленных
дней запоя.
А теперь, описав наше загадочное положение
в продолжение этих восьми
дней, когда мы еще ничего
не знали, приступлю к описанию последующих событий моей хроники и уже, так сказать, с знанием
дела,
в том виде, как всё это открылось и объяснилось теперь. Начну именно с восьмого
дня после
того воскресенья,
то есть с понедельника вечером, потому что,
в сущности, с этого вечера и началась «новая история».
Он
не только доктора, но и мать едва допускал к себе, и
то на минуту, один раз на
дню и непременно
в сумерки, когда уже становилось темно, а огня еще
не подавали.
— Я, конечно, понимаю застрелиться, — начал опять, несколько нахмурившись, Николай Всеволодович, после долгого, трехминутного задумчивого молчания, — я иногда сам представлял, и тут всегда какая-то новая мысль: если бы сделать злодейство или, главное, стыд,
то есть позор, только очень подлый и… смешной, так что запомнят люди на тысячу лет и плевать будут тысячу лет, и вдруг мысль: «Один удар
в висок, и ничего
не будет». Какое
дело тогда до людей и что они будут плевать тысячу лет,
не так ли?
—
Не шутили!
В Америке я лежал три месяца на соломе, рядом с одним… несчастным, и узнал от него, что
в то же самое время, когда вы насаждали
в моем сердце бога и родину, —
в то же самое время, даже, может быть,
в те же самые
дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка, Кириллова, ядом… Вы утверждали
в нем ложь и клевету и довели разум его до исступления… Подите взгляните на него теперь, это ваше создание… Впрочем, вы видели.
— Чтобы по приказанию,
то этого
не было-с ничьего, а я единственно человеколюбие ваше знамши, всему свету известное. Наши доходишки, сами знаете, либо сена клок, либо вилы
в бок. Я вон
в пятницу натрескался пирога, как Мартын мыла, да с
тех пор
день не ел, другой погодил, а на третий опять
не ел. Воды
в реке сколько хошь,
в брюхе карасей развел… Так вот
не будет ли вашей милости от щедрот; а у меня тут как раз неподалеку кума поджидает, только к ней без рублей
не являйся.
Он отстал. Николай Всеволодович дошел до места озабоченный. Этот с неба упавший человек совершенно был убежден
в своей для него необходимости и слишком нагло спешил заявить об этом. Вообще с ним
не церемонились. Но могло быть и
то, что бродяга
не всё лгал и напрашивался на службу
в самом
деле только от себя, и именно потихоньку от Петра Степановича; а уж это было всего любопытнее.
— Безумных
не погублю, ни
той, ни другой, но разумную, кажется, погублю: я так подл и гадок, Даша, что, кажется, вас
в самом
деле кликну «
в последний конец», как вы говорите, а вы, несмотря на ваш разум, придете. Зачем вы сами себя губите?
—
То есть они ведь вовсе
в тебе
не так нуждаются. Напротив, это чтобы тебя обласкать и
тем подлизаться к Варваре Петровне. Но, уж само собою, ты
не посмеешь отказаться читать. Да и самому-то, я думаю, хочется, — ухмыльнулся он, — у вас у всех, у старичья, адская амбиция. Но послушай, однако, надо, чтобы
не так скучно. У тебя там что, испанская история, что ли? Ты мне
дня за три дай просмотреть, а
то ведь усыпишь, пожалуй.
— Ну еще же бы нет! Первым
делом.
То самое,
в котором ты уведомлял, что она тебя эксплуатирует, завидуя твоему таланту, ну и там об «чужих грехах». Ну, брат, кстати, какое, однако, у тебя самолюбие! Я так хохотал. Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем
не читал, а одно так и теперь валяется у меня нераспечатанным; я тебе завтра пришлю. Но это, это последнее твое письмо — это верх совершенства! Как я хохотал, как хохотал!
У Юлии Михайловны, по старому счету, было двести душ, и, кроме
того, с ней являлась большая протекция. С другой стороны, фон Лембке был красив, а ей уже за сорок. Замечательно, что он мало-помалу влюбился
в нее и
в самом
деле, по мере
того как всё более и более ощущал себя женихом.
В день свадьбы утром послал ей стихи. Ей всё это очень нравилось, даже стихи: сорок лет
не шутка. Вскорости он получил известный чин и известный орден, а затем назначен был
в нашу губернию.
Дело в том, что молодой Верховенский с первого шагу обнаружил решительную непочтительность к Андрею Антоновичу и взял над ним какие-то странные права, а Юлия Михайловна, всегда столь ревнивая к значению своего супруга, вовсе
не хотела этого замечать; по крайней мере
не придавала важности.
Всё еще
не решались, где устроить вечерний бал:
в огромном ли доме предводительши, который
та уступала для этого
дня, или у Варвары Петровны
в Скворешниках?
Приехав три
дня тому назад
в город, он к родственнице
не явился, остановился
в гостинице и пошел прямо
в клуб —
в надежде отыскать где-нибудь
в задней комнате какого-нибудь заезжего банкомета или по крайней мере стуколку.
Не отрываясь от
дела, она кивнула головой
в сторону Степана Трофимовича и, когда
тот пробормотал какое-то приветствие, подала ему наскоро руку и указала,
не глядя, подле себя место.
Мне
не стать, да и
не сумею я, рассказывать об иных вещах. Об административных ошибках рассуждать тоже
не мое
дело, да и всю эту административную сторону я устраняю совсем. Начав хронику, я задался другими задачами. Кроме
того, многое обнаружится назначенным теперь
в нашу губернию следствием, стоит только немножко подождать. Однако все-таки нельзя миновать иных разъяснений.
— Именно фуги, — поддакнул он, — пусть она женщина, может быть, гениальная, литературная, но — воробьев она распугает. Шести часов
не выдержит,
не то что шести
дней. Э-эх, Андрей Антонович,
не налагайте на женщину срока
в шесть
дней! Ведь признаете же вы за мною некоторую опытность,
то есть
в этих
делах; ведь знаю же я кое-что, и вы сами знаете, что я могу знать кое-что. Я у вас
не для баловства шести
дней прошу, а для
дела.
— Мало ли что я говорил. Я и теперь
то же говорю, только
не так эти мысли следует проводить, как
те дураки, вот
в чем
дело. А
то что
в том, что укусил
в плечо? Сами же вы соглашались со мной, только говорили, что рано.
Старушка извещала
в Москву чуть
не каждый
день о
том, как он почивал и что изволил скушать, а однажды отправила телеграмму с известием, что он, после званого обеда у градского головы, принужден был принять ложку одного лекарства.
«Этот неуч, —
в раздумье оглядывал его искоса Кармазинов, доедая последний кусочек и выпивая последний глоточек, — этот неуч, вероятно, понял сейчас всю колкость моей фразы… да и рукопись, конечно, прочитал с жадностию, а только лжет из видов. Но может быть и
то, что
не лжет, а совершенно искренно глуп. Гениального человека я люблю несколько глупым. Уж
не гений ли он какой у них
в самом
деле, черт его, впрочем, дери».
«Успеешь, крыса, выселиться из корабля! — думал Петр Степанович, выходя на улицу. — Ну, коли уж этот “почти государственный ум” так уверенно осведомляется о
дне и часе и так почтительно благодарит за полученное сведение,
то уж нам-то
в себе нельзя после
того сомневаться. (Он усмехнулся.) Гм. А он
в самом
деле у них
не глуп и… всего только переселяющаяся крыса; такая
не донесет!»
—
Не так много
дней… Но помните, записку мы сочиняем вместе,
в ту же ночь.
Я
не упомянул о Шатове: он расположился тут же
в заднем углу стола, несколько выдвинув из ряду свой стул, смотрел
в землю, мрачно молчал, от чаю и хлеба отказался и всё время
не выпускал из рук свой картуз, как бы желая
тем заявить, что он
не гость, а пришел по
делу, и когда захочет, встанет и уйдет.
— Значит, всё
дело в отчаянии Шигалева, — заключил Лямшин, — а насущный вопрос
в том: быть или
не быть ему
в отчаянии?
Минуя разговоры — потому что
не тридцать же лет опять болтать, как болтали до сих пор тридцать лет, — я вас спрашиваю, что вам милее: медленный ли путь, состоящий
в сочинении социальных романов и
в канцелярском предрешении судеб человеческих на тысячи лет вперед на бумаге, тогда как деспотизм
тем временем будет глотать жареные куски, которые вам сами
в рот летят и которые вы мимо рта пропускаете, или вы держитесь решения скорого,
в чем бы оно ни состояло, но которое наконец развяжет руки и даст человечеству на просторе самому социально устроиться, и уже на
деле, а
не на бумаге?
Они вышли. Петр Степанович бросился было
в «заседание», чтоб унять хаос, но, вероятно, рассудив, что
не стоит возиться, оставил всё и через две минуты уже летел по дороге вслед за ушедшими. На бегу ему припомнился переулок, которым можно было еще ближе пройти к дому Филиппова; увязая по колена
в грязи, он пустился по переулку и
в самом
деле прибежал
в ту самую минуту, когда Ставрогин и Кириллов проходили
в ворота.
Но так как фабричным приходилось
в самом
деле туго, — а полиция, к которой они обращались,
не хотела войти
в их обиду, —
то что же естественнее было их мысли идти скопом к «самому генералу», если можно,
то даже с бумагой на голове, выстроиться чинно перед его крыльцом и, только что он покажется, броситься всем на колени и возопить как бы к самому провидению?
Я бы так предположил (но опять-таки личным мнением), что Илье Ильичу, покумившемуся с управляющим, было даже выгодно представить фон Лембке эту толпу
в этом свете, и именно чтоб
не доводить его до настоящего разбирательства
дела; а надоумил его к
тому сам же Лембке.
Многие из среднего класса, как оказалось потом, заложили к этому
дню всё, даже семейное белье, даже простыни и чуть ли
не тюфяки нашим жидам, которых, как нарочно, вот уже два года ужасно много укрепилось
в нашем городе и наезжает чем дальше,
тем больше.
Даже
в лучшей части публики начался нелепый шепот о
том, что праздника, пожалуй, и
в самом
деле не будет, что сам Лембке, пожалуй, и
в самом
деле так нездоров, и пр., и пр.
— Прощай, читатель; даже
не очень настаиваю на
том, чтобы мы расстались друзьями: к чему
в самом
деле тебя беспокоить?
— Messieurs, последнее слово этого
дела — есть всепрощение. Я, отживший старик, я объявляю торжественно, что дух жизни веет по-прежнему и живая сила
не иссякла
в молодом поколении. Энтузиазм современной юности так же чист и светел, как и наших времен. Произошло лишь одно: перемещение целей, замещение одной красоты другою! Все недоумение лишь
в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей?
Но главное состояло
в том, что сгореть он
не успел и внутри его, к рассвету, обнаружены были удивительные
дела.
— А какое отношение с общим
делом, — закипел Липутин, — имеют интрижки господина Ставрогина? Пусть он там принадлежит каким-то таинственным образом к центру, если только
в самом
деле существует этот фантастический центр, да мы-то этого знать
не хотим-с. А между
тем совершилось убийство, возбуждена полиция; по нитке и до клубка дойдут.
— Ну, если можно обойтись без гостиницы,
то все-таки необходимо разъяснить
дело. Вспомните, Шатов, что мы прожили с вами брачно
в Женеве две недели и несколько
дней, вот уже три года как разошлись, без особенной, впрочем, ссоры. Но
не подумайте, чтоб я воротилась что-нибудь возобновлять из прежних глупостей. Я воротилась искать работы, и если прямо
в этот город,
то потому, что мне всё равно. Я
не приехала
в чем-нибудь раскаиваться; сделайте одолжение,
не подумайте еще этой глупости.
Знал только, что у него какие-то старые счеты с «
теми людьми», и хотя сам был
в это
дело отчасти замешан сообщенными ему из-за границы инструкциями (впрочем, весьма поверхностными, ибо близко он ни
в чем
не участвовал), но
в последнее время он всё бросил, все поручения, совершенно устранил себя от всяких
дел, прежде же всего от «общего
дела», и предался жизни созерцательной.
Петр Верховенский
в заседании хотя и позвал Липутина к Кириллову, чтоб удостовериться, что
тот примет
в данный момент «
дело Шатова» на себя, но, однако,
в объяснениях с Кирилловым ни слова
не сказал про Шатова, даже
не намекнул, — вероятно считая неполитичным, а Кириллова даже и неблагонадежным, и оставив до завтра, когда уже всё будет сделано, а Кириллову, стало быть, будет уже «всё равно»; по крайней мере так рассуждал о Кириллове Петр Степанович.
— Ни слова
не говорить нельзя, если вы сами
не лишились рассудка; так я и понимаю об вас
в этом положении. По крайней мере надо о
деле: скажите, заготовлено у вас что-нибудь? Отвечайте вы, Шатов, ей
не до
того.
— Ну так знайте, что Шатов считает этот донос своим гражданским подвигом, самым высшим своим убеждением, а доказательство, — что сам же он отчасти рискует пред правительством, хотя, конечно, ему много простят за донос. Этакой уже ни за что
не откажется. Никакое счастье
не победит; через
день опомнится, укоряя себя, пойдет и исполнит. К
тому же я
не вижу никакого счастья
в том, что жена, после трех лет, пришла к нему родить ставрогинского ребенка.
— Со вчерашнего вечера я обдумал
дело, — начал он уверенно и методически, по-всегдашнему (и мне кажется, если бы под ним провалилась земля,
то он и тут
не усилил бы интонации и
не изменил бы ни одной йоты
в методичности своего изложения), — обдумав
дело, я решил, что замышляемое убийство есть
не только потеря драгоценного времени, которое могло бы быть употреблено более существенным и ближайшим образом, но сверх
того представляет собою
то пагубное уклонение от нормальной дороги, которое всегда наиболее вредило
делу и на десятки лет отклоняло успехи его, подчиняясь влиянию людей легкомысленных и по преимуществу политических, вместо чистых социалистов.