Неточные совпадения
Во втором полученном из Берлина письме песня варьировалась: «Работаю по двенадцати
часов в сутки („хоть бы по одиннадцати“, — проворчала Варвара Петровна), роюсь
в библиотеках, сверяюсь, выписываю, бегаю; был у профессоров.
Часов в десять утра
в доме госпожи Ставрогиной явилась работница Липутина, Агафья, развязная, бойкая и румяная бабенка, лет тридцати, посланная им с поручением к Николаю Всеволодовичу и непременно желавшая «повидать их самих-с». У него очень болела голова, но он вышел. Варваре Петровне удалось присутствовать при передаче поручения.
В два
часа пополуночи арестант, дотоле удивительно спокойный и даже заснувший, вдруг зашумел, стал неистово бить кулаками
в дверь, с неестественною силой оторвал от оконца
в дверях железную решетку, разбил стекло и изрезал себе руки.
— Пятью. Мать ее
в Москве хвост обшлепала у меня на пороге; на балы ко мне, при Всеволоде Николаевиче, как из милости напрашивалась. А эта, бывало, всю ночь одна
в углу сидит без танцев, со своею бирюзовою мухой на лбу, так что я уж
в третьем
часу, только из жалости, ей первого кавалера посылаю. Ей тогда двадцать пять лет уже было, а ее всё как девчонку
в коротеньком платьице вывозили. Их пускать к себе стало неприлично.
Не верь, а все-таки держи ухо востро, неровен
час и повесится: с этакими-то и бывает; не от силы, а от слабости вешаются; а потому никогда не доводи до последней черты, — и это первое правило
в супружестве.
Бедный Степан Трофимович сидел один и ничего не предчувствовал.
В грустном раздумье давно уже поглядывал он
в окно, не подойдет ли кто из знакомых. Но никто не хотел подходить. На дворе моросило, становилось холодно; надо было протопить печку; он вздохнул. Вдруг страшное видение предстало его очам: Варвара Петровна
в такую погоду и
в такой неурочный
час к нему! И пешком! Он до того был поражен, что забыл переменить костюм и принял ее как был,
в своей всегдашней розовой ватной фуфайке.
— Вы одни, я рада: терпеть не могу ваших друзей! Как вы всегда накурите; господи, что за воздух! Вы и чай не допили, а на дворе двенадцатый
час! Ваше блаженство — беспорядок! Ваше наслаждение — сор! Что это за разорванные бумажки на полу? Настасья, Настасья! Что делает ваша Настасья? Отвори, матушка, окна, форточки, двери, всё настежь. А мы
в залу пойдемте; я к вам за делом. Да подмети ты хоть раз
в жизни, матушка!
И, однако, все эти грубости и неопределенности, всё это было ничто
в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом. Это было нечто такое, чего он уже более всего стыдился и о чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной, как маленький мальчик; а между тем сам же посылал за мною ежедневно, двух
часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне, как
в воде или
в воздухе.
— Вдруг третьего дня присылают ко мне своего человека: просят, дескать, побывать вас завтра
в двенадцать
часов.
— Передайте ему, чтоб он завтра утром пришел
в двенадцать
часов. Чудесно! Благодарю вас. Маврикий Николаевич, готовы?
— Mon ami! [Друг мой! (фр.)] — догнал меня на крыльце Степан Трофимович, — непременно будьте у меня
в десять или
в одиннадцать
часов, когда я вернусь. О, я слишком, слишком виноват пред вами и… пред всеми, пред всеми.
Наконец, уже
в восьмом
часу я направился к нему, чтоб или застать его, или оставить записку; опять не застал.
Степан Трофимович ждал меня
в истерическом нетерпении. Уже с
час как он воротился. Я застал его как бы пьяного; первые пять минут по крайней мере я думал, что он пьян. Увы, визит к Дроздовым сбил его с последнего толку.
Послезавтра,
в воскресенье, она просила к себе Степана Трофимовича ровно
в двенадцать
часов и советовала привести с собой кого-нибудь из друзей своих (
в скобках стояло мое имя).
— Стало быть,
в три
часа. Стало быть, правду я предположила вчера у Степана Трофимовича, что вы — несколько преданный мне человек? — улыбнулась она, торопливо пожимая мне на прощанье руку и спеша к оставленному Маврикию Николаевичу.
Только вечером, уже
в восьмом
часу, я застал его дома. К удивлению моему, у него сидели гости — Алексей Нилыч и еще один полузнакомый мне господин, некто Шигалев, родной брат жены Виргинского.
Если Липутин и мечтал когда-нибудь, что фаланстера могла бы осуществиться
в нашей губернии, то этот наверное знал день и
час, когда это сбудется.
Утром, как уже известно читателю, я обязан был сопровождать моего друга к Варваре Петровне, по ее собственному назначению, а
в три
часа пополудни я уже должен был быть у Лизаветы Николаевны, чтобы рассказать ей — я сам не знал о чем, и способствовать ей — сам не знал
в чем.
Началось с того, что мы со Степаном Трофимовичем, явившись к Варваре Петровне ровно
в двенадцать
часов, как она назначила, не застали ее дома; она еще не возвращалась от обедни.
Чтоб объяснить эту совершенную неожиданность, необходимо взять
часом назад и рассказать подробнее о необыкновенном приключении, происшедшем с Варварой Петровной
в соборе.
Сомнения не было, что и приехал он теперь (
в извозчичьей карете) непременно тоже по постороннему наущению и с чьею-нибудь помощью; один он не успел бы догадаться, а равно одеться, собраться и решиться
в какие-нибудь три четверти
часа, предполагая даже, что сцена на соборной паперти стала ему тотчас известною.
— Где ж ты был, Nicolas, до сих пор, все эти два
часа с лишком? — подошла она. — Поезд приходит
в десять
часов.
Было семь
часов вечера, Николай Всеволодович сидел один
в своем кабинете — комнате, им еще прежде излюбленной, высокой, устланной коврами, уставленной несколько тяжелою, старинного фасона мебелью.
Ровно восемь
часов; ну, я
в путь; я к Варваре Петровне обещал зайти, но спасую, а вы ложитесь и завтра будете бодрее.
Проспал он долго, более
часу, и всё
в таком же оцепенении; ни один мускул лица его не двинулся, ни малейшего движения во всем теле не выказалось; брови были всё так же сурово сдвинуты.
Наконец раздался тихий, густой звук больших стенных
часов, пробивших один раз. С некоторым беспокойством повернул он голову взглянуть на циферблат, но почти
в ту же минуту отворилась задняя дверь, выходившая
в коридор, и показался камердинер Алексей Егорович. Он нес
в одной руке теплое пальто, шарф и шляпу, а
в другой серебряную тарелочку, на которой лежала записка.
— Заперлись, по обыкновению последних дней, ровно
в девять
часов и узнать теперь для них ничего невозможно.
В каком
часу вас прикажете ожидать? — прибавил он, осмеливаясь сделать вопрос.
Часов в девять утра вы у него.
— Ах, забыл, будьте покойны, не просплю;
в девять
часов. Я умею просыпаться, когда хочу. Я ложусь и говорю:
в семь
часов, и проснусь
в семь
часов;
в десять
часов — и проснусь
в десять
часов.
— Н-нет… Я не очень боюсь… Но ваше дело совсем другое. Я вас предупредил, чтобы вы все-таки имели
в виду. По-моему, тут уж нечего обижаться, что опасность грозит от дураков; дело не
в их уме: и не на таких, как мы с вами, у них подымалась рука. А впрочем, четверть двенадцатого, — посмотрел он на
часы и встал со стула, — мне хотелось бы сделать вам один совсем посторонний вопрос.
— Три четверти первого, — посмотрел на
часы Николай Всеволодович, вступая
в комнату.
— И при этом дождь и такое интересное расстояние…
Часов у меня нет, а из окна одни огороды, так что… отстаешь от событий… но, собственно, не
в ропот, потому и не смею, не смею, а единственно лишь от нетерпения, снедаемого всю неделю, чтобы наконец… разрешиться.
— Самовар кипел с восьмого
часу, но… потух… как и всё
в мире. И солнце, говорят, потухнет
в свою очередь… Впрочем, если надо, я сочиню. Агафья не спит.
Бродяга остался искать, ерзая на коленках
в грязи, разлетевшиеся по ветру и потонувшие
в лужах кредитки, и целый
час еще можно было слышать
в темноте его отрывистые вскрикивания: «Эх, эх!»
На другой день,
в два
часа пополудни, предположенная дуэль состоялась.
Таким образом, Кириллов, явившийся на другой день поутру
в девять
часов с своим поручением, нашел уже почву совсем готовую.
Таким образом,
в два
часа пополудни и состоялась встреча
в Брыкове, то есть
в подгородной маленькой рощице между Скворешниками с одной стороны и фабрикой Шпигулиных — с другой.
— О дрезденской Мадонне? Это о Сикстинской? Chère Варвара Петровна, я просидела два
часа пред этою картиной и ушла разочарованная. Я ничего не поняла и была
в большом удивлении. Кармазинов тоже говорит, что трудно понять. Теперь все ничего не находят, и русские и англичане. Всю эту славу старики прокричали.
Помню,
в первом
часу пополудни я зашел тогда на площадь; толпа была молчалива и лица важно-угрюмые.
«Я сидел и ждал минут пять, „“сдавив мое сердце”, — рассказывал он мне потом. — Я видел не ту женщину, которую знал двадцать лет. Полнейшее убеждение, что всему конец, придало мне силы, изумившие даже ее. Клянусь, она была удивлена моею стойкостью
в этот последний
час».
— Именно фуги, — поддакнул он, — пусть она женщина, может быть, гениальная, литературная, но — воробьев она распугает. Шести
часов не выдержит, не то что шести дней. Э-эх, Андрей Антонович, не налагайте на женщину срока
в шесть дней! Ведь признаете же вы за мною некоторую опытность, то есть
в этих делах; ведь знаю же я кое-что, и вы сами знаете, что я могу знать кое-что. Я у вас не для баловства шести дней прошу, а для дела.
Он преимущественно призывался выслушивать его роман
в секретных чтениях наедине, просиживал по шести
часов сряду столбом; потел, напрягал все свои силы, чтобы не заснуть и улыбаться; придя домой, стенал вместе с длинноногою и сухопарою женой о несчастной слабости их благодетеля к русской литературе.
«Успеешь, крыса, выселиться из корабля! — думал Петр Степанович, выходя на улицу. — Ну, коли уж этот “почти государственный ум” так уверенно осведомляется о дне и
часе и так почтительно благодарит за полученное сведение, то уж нам-то
в себе нельзя после того сомневаться. (Он усмехнулся.) Гм. А он
в самом деле у них не глуп и… всего только переселяющаяся крыса; такая не донесет!»
— Мы со Ставрогиным к вам тоже, может, зайдем оттуда, этак
часов в десять.
Вероятно, он очень много хлопотал
в этот день по разным побегушкам — и, должно быть, успешно, — что и отозвалось
в самодовольном выражении его физиономии, когда вечером, ровно
в шесть
часов, он явился к Николаю Всеволодовичу.
Между тем произошло у нас приключение, меня удивившее, а Степана Трофимовича потрясшее. Утром
в восемь
часов прибежала от него ко мне Настасья, с известием, что барина «описали». Я сначала ничего не мог понять: добился только, что «описали» чиновники, пришли и взяли бумаги, а солдат завязал
в узел и «отвез
в тачке». Известие было дикое. Я тотчас же поспешал к Степану Трофимовичу.
Он с беспокойством смотрел на меня, как бы ожидая ответа. Разумеется, я бросился расспрашивать и кое-как из несвязной речи, с перерывами и ненужными вставками, узнал, что
в семь
часов утра к нему «вдруг» пришел губернаторский чиновник…
— Друг мой, я сказал уже, что мне ничего не жаль, ma carrière est finie. [Мой жизненный путь закончен (фр.).] С того
часа в Скворешниках, как она простилась со мною, мне не жаль моей жизни… но позор, позор, que dira-t-elle, [что скажет она (фр.).] если узнает?
Мы просидели, я думаю, еще
час или более, всё чего-то ожидая, — уж такая задалась идея. Он прилег опять, даже закрыл глаза и минут двадцать пролежал, не говоря ни слова, так что я подумал даже, что он заснул или
в забытьи. Вдруг он стремительно приподнялся, сорвал с головы полотенце, вскочил с дивана, бросился к зеркалу, дрожащими руками повязал галстук и громовым голосом крикнул Настасью, приказывая подать себе пальто, новую шляпу и палку.
Часом раньше того, как мы со Степаном Трофимовичем вышли на улицу, по городу проходила и была многими с любопытством замечена толпа людей, рабочих с Шпигулинской фабрики, человек
в семьдесят, может и более.