Неточные совпадения
При последующих произведениях Островского, рядом с упреками за приторность в прикрашивании той пошлой и бесцветной действительности, из которой брал он сюжеты для своих комедий, слышались также, с одной стороны, восхваления его за
самое это прикрашивание, а с другой — упреки в том, что он дагерротипически изображает всю грязь жизни.
Этой противоположности в
самых основных воззрениях на литературную деятельность Островского было бы уже достаточно для того, чтобы сбить с толку простодушных людей, которые бы вздумали довериться критике в суждениях об Островском.
Это им не понравилось, и
самый нелепый из критиков так называемой западнической партии выразил свое суждение, тоже очень категорическое, следующим образом: «Дидактическое направление, определяющее характер
этих произведений, не позволяет нам признать в них истинно поэтического таланта.
Отвергнувши
эту, заранее приготовленную, мерку, критика должна была бы приступить к произведениям Островского просто для их изучения, с решительностью брать то, что дает
сам автор.
Итак, предполагая, что читателям известно содержание пьес Островского и
самое их развитие, мы постараемся только припомнить черты, общие всем его произведениям или большей части их, свести
эти черты к одному результату и по ним определить значение литературной деятельности
этого писателя.
А если, уже после
этого объяснения, окажется, что наши впечатления ошибочны, что результаты их вредны или что мы приписываем автору то, чего в нем нет, — тогда пусть критика займется разрушением наших заблуждений, но опять-таки на основании того, что дает нам
сам автор».
Конечно, мы не отвергаем того, что лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что
этого нет, что
это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя, что он и
сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
Отвлеченностей
этих обыкновенно не бывает в
самом сознании художника; нередко даже в отвлеченных рассуждениях он высказывает понятия, разительно противоположные тому, что выражается в его художественной деятельности, — понятия, принятые им на веру или добытые им посредством ложных, наскоро, чисто внешним образом составленных силлогизмов.
У него еще нет теоретических соображений, которые бы могли объяснить
этот факт; но он видит, что тут есть что-то особенное, заслуживающее внимания, и с жадным любопытством всматривается в
самый факт, усваивает его, носит его в своей душе сначала как единичное представление, потом присоединяет к нему другие, однородные, факты и образы и, наконец, создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений
этого рода, прежде замеченных художником.
Свободное претворение
самых высших умозрений в живые образы и, вместе с тем, полное сознание высшего, общего смысла во всяком,
самом частном и случайном факте жизни —
это есть идеал, представляющий полное слияние науки и поэзии и доселе еще никем не достигнутый.
Будучи положены в основу названных пьес,
эти случайности доказывают, что автор придавал им более значения, нежели они имеют в
самом деле, и
эта неверность взгляда повредила цельности и яркости
самих произведений.
При
этом, прибавляет требовательный критик, «мы были бы
самыми напряженными, страстными зрителями то бурного, то ловко выдерживаемого столкновения двух партий» («Атеней», 1858 г., № 10).
И то уже есть в
этой комедии фальшивый тон в лице Жадова; но и его почувствовал
сам автор, еще прежде всех критиков.
Деятельность общественная мало затронута в комедиях Островского, и
это, без сомнения, потому, что
сама гражданская жизнь наша, изобилующая формальностями всякого рода, почти не представляет примеров настоящей деятельности, в которой свободно и широко мог бы выразиться человек.
Это мир затаенной, тихо вздыхающей скорби, мир тупой, ноющей боли, мир тюремного, гробового безмолвия, лишь изредка оживляемый глухим, бессильным ропотом, робко замирающим при
самом зарождении.
Нечего винить
этих людей, хотя и не мешает остерегаться их: они
сами не ведают, что творят.
Только
самые грубые и внешние, бьющие в глаза проявления
этой образованности понятны для них, только на них они нападают, ежели вздумают невзлюбить образованность, и только им подражают, ежели увлекутся страстью жить по-благородному.
И так через всю жизнь самодуров, через все страдальческое существование безответных проходит
эта борьба с волною новой жизни, которая, конечно, зальет когда-нибудь всю издавна накопленную грязь и превратит топкое болото в светлую и величавую реку, но которая теперь еще только вздымает
эту грязь и
сама в нее всасывается, и вместе с нею гниет и смердит…
Мы знаем общую причину такого настроения, указанную нам очень ясно
самим же Островским, и видим, что Марья Антиповна составляет не исключительное, а
самое обыкновенное, почти всегдашнее явление в
этом роде.
Но Островский вводит нас в
самую глубину
этого семейства, заставляет присутствовать при
самых интимных сценах, и мы не только понимаем, мы скорбно чувствуем сердцем, что тут не может быть иных отношений, как основанных на обмане и хитрости, с одной стороны, при диком и бессовестном деспотизме, с другой.
Видите,
это он со скуки такие шутки шутит! Ему скучно стало чаю дожидаться… Понятно, какие чувства может питать к такому мужу
самая невзыскательная жена.
Впрочем, и неодобрение Пузатова нельзя в
этом случае принимать серьезно: в
самую минуту его брани на Ширялова купец
этот является к Антипу Антипычу в гости.
По крайней мере видно, что уже и в
это время автор был поражен тем неприязненным и мрачным характером, каким у нас большею частию отличаются отношения
самых близких между собою людей.
Только приказчик Лазарь Подхалюзин, связанный каким-то темным неусловленным союзом с своим хозяином и готовящийся
сам быть маленьким деспотом, стоит несколько в стороне от
этого страха, разделяемого всяким, кто вступает в дом Большова.
Он говорит
сам себе: «А знавши-то характер Самсона Силыча, каков он есть,
это и очень может случиться.
Он
сам замечает, например, что Подхалюзин мошенник; но ему до
этого дела нет, потому что Подхалюзин его приказчик и об его пользе старается.
И все
это в той надежде, что Лазарь будет славно мошенничать и наживать деньги от всех, кроме, разумеется,
самого Большова.
«Мне бы
самому как-нибудь получше устроиться; а там, кто от кого пострадает или прибыль получит, мне до
этого дела нет; коли пострадает, так
сам виноват: оплошал, стало быть».
Оно соединяет в себе
эти три рода преступлений; но оно еще ужаснее потому, что совершается обдуманно, подготовляется очень долго, требует много коварного терпения и
самого нахального присутствия духа.
Следуя внушениям
этого эгоизма, и Большов задумывает свое банкротство. И его эгоизм еще имеет для себя извинение в
этом случае: он не только видел, как другие наживаются банкротством, но и
сам потерпел некоторое расстройство в делах, именно от несостоятельности многих должников своих. Он с горечью говорит об
этом Подхалюзину...
Он придумывает только, «какую бы тут механику подсмолить»; но
этого ни он
сам, ни его советник Рисположенский не знают еще хорошенько.
Надуть разом, с рывка, хотя бы и
самым бессовестным образом, —
это ему ничего; но, думать, соображать, подготовлять обман долгое время, подводить всю
эту механику — на такую хроническую бессовестность его не станет, и не станет вовсе не потому, чтобы в нем мало было бессовестности и лукавства, — то и другое находится в нем с избытком, — а просто потому, что он не привык серьезно думать о чем-нибудь.
Он
сам это сознает и в горькую минуту даже высказывает Рисположенскому: «То-то вот и беда, что наш брат, купец, дурак, — ничего он не понимает, а таким пиявкам, как ты,
это и на руку».
Большов с услаждением всё повторяет, что он волен делать, что хочет, и никто ему не указ: как будто он
сам все еще не решается верить
этому…
Но она заметна и в Большове, который, даже решаясь на такой шаг, как злостное банкротство, не только старается свалить с себя хлопоты, но просто
сам не знает, что он делает, отступается от своей выгоды и даже отказывается от своей воли в
этом деле, сваливая все на судьбу.
Лир представляется нам также жертвой уродливого развития; поступок его, полный гордого сознания, что он
сам,
сам по себе велик, а не по власти, которую держит в своих руках, поступок
этот тоже служит к наказанию его надменного деспотизма.
Для вас и в последнем акте Большов не перестает быть комичен: ни одного светлого луча не проникло в
эту темную душу после переворота, навлеченного им
самим на себя.
Комизм
этой тирады возвышается еще более предыдущим и дальнейшим разговором, в котором Подхалюзин равнодушно и ласково отказывается платить за Большова более десяти копеек, а Большов — то попрекает его неблагодарностью, то грозит ему Сибирью, напоминая, что им обоим один конец, то спрашивает его и дочь, есть ли в них христианство, то выражает досаду на себя за то, что опростоволосился, и приводит пословицу: «
Сама себя раба бьет, коль ее чисто жнет», — то, наконец, делает юродивое обращение к дочери: «Ну, вот вы теперь будете богаты, заживете по-барски; по гуляньям
это, по балам, — дьявола тешить!
Олимпиада Самсоновна говорит ему: «Я у вас, тятенька, до двадцати лет жила, — свету не видала, что же, мне прикажете отдать вам деньги, а
самой опять в ситцевых платьях ходить?» Большов не находит ничего лучшего сказать на
это, как только попрекнуть дочь и зятя невольным благодеянием, которое он им сделал, передавши в их руки свое имение.
Человек, потерпевший от собственного злостного банкротства, не находит в
этом обстоятельстве другого нравственного урока, кроме сентенции, что «не нужно гнаться за большим, чтобы своего не потерять!» И через минуту к
этой сентенции он прибавляет сожаление, что не умел ловко обделать дельце, приводит пословицу: «
Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет».
Но что же в
самом деле дает нам
это лица комедии?
И до того заразителен
этот нелепый порядок жизни «темного царства», что каждая,
самая придавленная личность, как только освободится хоть немножко от чужого гнета, так и начинает
сама стремиться угнетать других.
Притом же в
этом случае он имеет видимое основание для своего поведения: он помнит, что
сам Большов говорил ему и ссылается на его же собственные слова.
Но автор комедии вводит нас в
самый домашний быт
этих людей, раскрывает перед нами их душу, передает их логику, их взгляд на вещи, и мы невольно убеждаемся, что тут нет ни злодеев, ни извергов, а всё люди очень обыкновенные, как все люди, и что преступления, поразившие нас, суть вовсе не следствия исключительных натур, по своей сущности наклонных к злодейству, а просто неизбежные результаты тех обстоятельств, посреди которых начинается и проходит жизнь людей, обвиняемых нами.
Самый способ действия
этих влияний объясняется нам из комедии очень просто.
Во-первых, о ней до сих пор не было говорено ничего серьезного; во-вторых, краткие заметки, какие делались о ней мимоходом, постоянно обнаруживали какое-то странное понимание смысла пьесы; в-третьих,
сама по себе комедия
эта принадлежит к наиболее ярким и выдержанным произведениям Островского; в-четвертых, не будучи играна на сцене, она менее популярна в публике, нежели другие его пьесы…
В отношениях Самсона Силыча Вольтова ко всем, его окружающим, мы видели, что самодурство
это — бессильно и дряхло
само по себе, что в нем нет никакого нравственного могущества, но влияние его ужасно тем, что, будучи
само бессмысленно И бесправно, оно искажает здравый смысл и понятие о праве во всех, входящих с ним в соприкосновение.
Но чтобы выйти из подобной борьбы непобежденным, — для
этого мало и всех исчисленных нами достоинств: нужно еще иметь железное здоровье и — главное — вполне обеспеченное состояние, а между тем, по устройству «темного царства», — все его зло, вся его ложь тяготеет страданиями и лишениями именно только над теми, которые слабы, изнурены и не обеспечены в жизни; для людей же сильных и богатых — та же
самая ложь служит к услаждению жизни.
Он видит перед собой своего хозяина-самодура, который ничего не делает, пьет, ест и прохлаждается в свое удовольствие, ни от кого ругательств не слышит, а, напротив,
сам всех ругает невозбранно, — и в
этом гаденьком лице он видит идеал счастия и высоты, достижимых для человека.
И Подхалюзин, вынося
сам всякие истязания и находя, наконец, что
это в порядке вещей, глубоко затаивает свои личные, живые стремления в надежде, что будет же когда-нибудь и на его улице праздник.