Неточные совпадения
Но, по одной из тех странных, для обыкновенного читателя, и очень досадных для автора, случайностей, которые
так часто повторяются в нашей бедной литературе, — пьеса Островского не только не
была играна на театре, но даже не могла встретить подробной и серьезной оценки ни в одном журнале.
К сожалению, мнения эти высказывались всегда с удивительной заносчивостью, туманностью и неопределенностью,
так что для противной партии невозможен
был даже серьезный спор.
Это показыванье языка
было, разумеется, не совсем удобно для серьезной речи о произведениях Островского; но и то нужно сказать, — кто же мог сохранить серьезный вид, прочитав о Любиме Торцове
такие стихи...
Вскоре потом сочувственная похвала Островскому вошла уже в те пределы, в которых она является в виде увесистого булыжника, бросаемого человеку в лоб услужливым другом: в первом томе «Русской беседы» напечатана
была статья г. Тертия Филиппова о комедии «Не
так живи, как хочется».
«Стало
быть,
была какая-нибудь причина?» Может
быть, действительно Островский
так часто изменяет свое направление, что его характер до сих пор еще не мог определиться?
Здесь не
будет требований вроде того, зачем Островский не изображает характеров
так, как Шекспир, зачем не развивает комического действия
так, как Гоголь, и т. п.
Конечно, мы не отвергаем того, что лучше
было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя, что он и сам по себе, как
есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
Были, пожалуй, и
такие ученые, которые занимались опытами, долженствовавшими доказать превращение овса в рожь;
были и критики, занимавшиеся доказыванием того, что если бы Островский такую-то сцену так-то изменил, то вышел бы Гоголь, а если бы такое-то лицо вот
так отделал, то превратился бы в Шекспира…
В-третьих, по согласию всех критиков, почти все характеры в пьесах Островского совершенно обыденны и не выдаются ничем особенным, не возвышаются над пошлой средою, в которой они поставлены. Это ставится многими в вину автору на том основании, что
такие лица, дескать, необходимо должны
быть бесцветными. Но другие справедливо находят и в этих будничных лицах очень яркие типические черты.
Есть, напр., авторы, посвятившие свой талант на воспевание сладострастных сцен и развратных похождений; сладострастие изображается ими в
таком виде, что если им поверить, то в нем одном только и заключается истинное блаженство человека.
В описании подвигов этих грабителей не
было прямой лжи; но они представлены в
таком свете, с
такими восхвалениями, которые ясно свидетельствуют, что в душе автора, воспевавшего их, не
было чувства человеческой правды.
Конечно, обвинения его в том, что он проповедует отречение от свободной воли, идиотское смирение, покорность и т. д., должны
быть приписаны всего более недогадливости критиков; но все-таки, значит, и сам автор недостаточно оградил себя от подобных обвинений.
Говорили, — зачем Островский вывел представителем честных стремлений
такого плохого господина, как Жадов; сердились даже на то, что взяточники у Островского
так пошлы и наивны, и выражали мнение, что «гораздо лучше
было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов».
Поверьте, что если б Островский принялся выдумывать
таких людей и
такие действия, то как бы ни драматична
была завязка, как бы ни рельефно
были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось бы мертвым и фальшивым.
И этот игрок многих еще обыгрывал: другие, стало
быть, и трех-то ходов не рассчитывали, а
так только — смотрели на то, что у них под носом.
По мнению схоластиков, не нужно брать
таких сюжетов, в которых случайность не может
быть подведена под требования логической необходимости.
По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты, как бы они ни
были случайны, и в
таких сюжетах нужно для естественности жертвовать даже отвлеченною логичностью, в полной уверенности, что жизнь, как и природа, имеет свою логику и что эта логика, может
быть, окажется гораздо лучше той, какую мы ей часто навязываем…
Для сестры же тут доброе дело выходит: все-таки
будет пристроена!..
«Мне бы самому как-нибудь получше устроиться; а там, кто от кого пострадает или прибыль получит, мне до этого дела нет; коли пострадает,
так сам виноват: оплошал, стало
быть».
На
таких, соображениях держатся все думы Большова,
такими соображениями
был он подвигнут и на то, чтобы объявить себя несостоятельным.
Надуть разом, с рывка, хотя бы и самым бессовестным образом, — это ему ничего; но, думать, соображать, подготовлять обман долгое время, подводить всю эту механику — на
такую хроническую бессовестность его не станет, и не станет вовсе не потому, чтобы в нем мало
было бессовестности и лукавства, — то и другое находится в нем с избытком, — а просто потому, что он не привык серьезно думать о чем-нибудь.
Известно, что упрямство
есть признак бесхарактерности; точно
так и самодурство
есть верное доказательство внутреннего бессилия и холопства.
Видно, что его, может
быть, от природы и не слабую личность сильно подавили в свое время и отняли-таки у него значительную долю природной силы души.
В последних сценах
есть трагический элемент, но он участвует здесь чисто внешним образом,
так, как
есть он, напр., и в появлении жандарма в «Ревизоре»…
Нет этих следов, да и не с тем писана комедия, чтобы указать их; последний акт ее мы считаем только последним мастерским штрихом, окончательно рисующим для нас натуру Большова, которая
была остановлена в своем естественном росте враждебными подавляющими обстоятельствами и осталась равно бессильною и ничтожною как при обстоятельствах, благоприятствовавших широкой и самобытной деятельности,
так и в напасти, опять ее скрутившей.
«Потомят года полтора в яме-то, да каждую неделю
будут с солдатом по улицам водить, а еще, того гляди, в острог переместят,
так рад
будешь и полтину дать».
Неужели смысл его ограничивается тем, что «вот, дескать, посмотрите, какие бывают плохие люди?» Нет, это
было бы слишком мало для главного лица серьезной комедии, слишком мало для таланта
такого писателя, как Островский.
Подхалюзин боится хозяина, но уж покрикивает на Фоминишну и бьет Тишку; Аграфена Кондратьевна, простодушная и даже глуповатая женщина, как огня боится мужа, но с Тишкой тоже расправляется довольно энергически, да и на дочь прикрикивает, и если бы сила
была,
так непременно бы сжала ее в ежовых рукавицах.
Есть вещи, о которых он вовсе и не думал, — как, например, обмеривание и надувание покупателей в лавке, —
так там он и действует совершенно равнодушно, без зазрения совести.
Ловкий мошенник большой руки, пустившись на
такое дело, как злостное банкротство, не пропустил бы случая отделаться 25 копейками за рубль; он тотчас покончил бы всю аферу этой выгодной вделкой и
был бы очень доволен.
Таким образом, и Подхалюзин не представляет собою изверга, не
есть квинтэссенция всех мерзостей.
Между тем нравственное развитие идет своим путем, логически неизбежным при
таком положении: Подхалюзин, находя, что личные стремления его принимаются всеми враждебно, мало-помалу приходит к убеждению, что действительно личность его, как и личность всякого другого, должна
быть в антагонизме со всем окружающим и что, следовательно, чем более он отнимет от других, тем полнее удовлетворит себя.
Городничий мечтает о том, как он, сделавшись генералом,
будет заставлять городничих ждать себя по пяти часов;
так точно Подхалюзин предполагает: «Тятенька подурили на своем веку, —
будет: теперь нам пора».
Тяжело проследить подобную карьеру; горько видеть
такое искажение человеческой природы. Кажется, ничего не может
быть хуже того дикого, неестественного развития, которое совершается в натурах, подобных Подхалюзину, вследствие тяготения над ними самодурства. Но в последующих комедиях Островского нам представляется новая сторона того же влияния, по своей мрачности и безобразию едва ли уступающая той, которая
была нами указана в прошедшей статье.
В отношении к Островскому
такой прием
был просто неделикатен.
А если
так, то, значит, и основные черты миросозерцания художника не могли
быть совершенно уничтожены рассудочными ошибками.
За этот контраст и ухватились критики и наделали в своих разборах
таких предположений, каких у автора, может
быть, и на уме никогда не
было.
Он не говорит просто: «
Так должно
быть потому, что я
так хочу», — а старается отыскивать резоны для своих решений.
Какая же необходимость
была воспитывать ее в
таком блаженном неведении, что всякий ее может обмануть?..» Если б они задали себе этот вопрос, то из ответа и оказалось бы, что всему злу корень опять-так не что иное, как их собственное самодурство.
У вас
есть родные, знакомые, все
будут смеяться над ней, как над дурой, да и вам-то она опротивеет хуже горькой полыни….
так отдам ли я дочь на
такую каторгу!»
Самая лучшая похвала ей из уст самого отца — какая же? — та, что «в глазах у нее только любовь да кротость: она
будет любить всякого мужа, надо найти ей
такого, чтобы ее-то любил».
«У него
такой отличный характер, что он вынесет безропотно всякое оскорбление,
будет любить самого недостойного человека», — вот похвала, выше которой самодур ничего не знает.
Ничего этого не признает Русаков, в качестве самодура, и твердит свое: «Все зло на свете от необузданности; мы, бывало, страх имели и старших уважали,
так и лучше
было… бить некому нынешних молодых людей, а то-то надо бы; палка-то по них плачет».
Говоря беспристрастно,
такое обращение нельзя назвать очень гуманным; но в нашем «темном царстве» и оно еще довольно мягко, и Русаков по справедливости может
быть назван лучшим из самодуров.
Да просто оттого, видите, что, «отец проклянет меня; каково мне
будет тогда жить на белом свете?» Вследствие того она простодушно советует Вихореву переговорить с ее отцом; Вихорев предполагает неудачу, и она успокаивает его
таким рассуждением: «Что же делать! знать, моя
такая судьба несчастная…
Ей, видите, страшно
было решиться уехать с Вихоревым; но, раз попавши к нему в руки, она точно
так же боится и от него уйти.
Главное дело в том, чтоб он
был добросовестен и не искажал фактов жизни в пользу своих воззрений: тогда истинный смысл фактов сам собою выкажется в произведении, хотя, разумеется, и не с
такою яркостью, как в том случае, когда художнической работе помогает и сила отвлеченной мысли…
По его понятиям, уж это
так и должно
быть: купчиха
так купчиха, а барыня —
так уж та с тем и родится, чтоб
быть барыней.
Одно дело — ты
будешь жить на виду, а не в этакой глуши; а другое дело — я
так приказываю».
Иначе и не может он поступать, не переставая
быть самодуром,
так как первое требование образованности в том именно и состоит, чтобы отказаться от самодурства.