Она никогда не позволит себе, напр., такого вывода: это лицо отличается привязанностью к старинным предрассудкам; но автор выставил его добрым и неглупым, следственно автор желал выставить в хорошем свете старинные предрассудки.
Во всей пьесе Бородкин выставляется благородным и добрым по-старинному; последний же его поступок вовсе не в духе того разряда людей, которых представителем служит Бородкин.
Но автор хотел приписать этому лицу всевозможные добрые качества, и в числе их приписал даже такое, от которого настоящие Бородкины, вероятно, отреклись бы с ужасом.
Чуть тлеется эта искра в сырости и смраде темницы, но иногда, на минуту, вспыхивает она и обливает светом правды и добра мрачные фигуры томящихся узников.
В их натуре вовсе нет злости, нет и вероломства; но им нужно как-нибудь выплыть, выбиться из гнилого болота, в которое погружены они сильными самодурами; они знают, что выбраться на свежий воздух, которым так свободно дышат эти самодуры, можно с помощью обмана и денег; и вот они принимаются хитрить, льстить, надувать, начинают и по мелочи, и большими кушами, но всегда тайком и рывком, закладывать в свой карман чужое добро.
В поступке Подхалюзина могут видеть некоторые тоже широту русской натуры: «Вот, дескать, какой — коли убрать и из чужого добра, так уж забирай больше, бери не три четверти, а девять десятых»…
Это значение рассказанного нами факта, всего скорее и резче бросающееся в глаза, недостаточно ярко является в комедии, потому что в ней на первый план выступает контраст умного, солидного Русакова и доброго, честного Бородкина — с жалким вертопрахом Вихоревым.
Его обвинили чуть не в совершенном обскурантизме, и даже до сих пор некоторые критики не хотят ему простить того, что Русаков — необразованный, но все-таки добрый и честный человек.
Сердце у ней доброе, в характере много доверчивости, как у всех несчастных и угнетенных, не успевших еще ожесточиться; потребность любви пробуждена; но она не находит для себя ни простора, ни разумной опоры, ни достойного предмета.
Но Авдотья Максимовна, твердя о том, что отец ее любит, знает, однако же, какого рода сцена может быть следствием подобной откровенности с отцом, и ее добрая, забитая натура заранее трепещет и страдает.
Таким образом, мы можем повторить наше заключение: комедиею «Не в свои сани не садись» Островский намеренно, или ненамеренно, или даже против воли показал нам, что пока существуют самодурные условия в самой основе жизни, до тех пор самые добрые и благородные личности ничего хорошего не в состоянии сделать, до тех пор благосостояние семейства и даже целого общества непрочно и ничем не обеспечено даже от самых пустых случайностей.
И к Русакову могли иметь некоторое применение стихи, поставленные эпиграфом этой статьи: и он имеет добрые намерения, и он желает пользы для других, но «напрасно просит о тени» и иссыхает от палящих лучей самодурства. Но всего более идут эти стихи к несчастным, которые, будучи одарены прекраснейшим сердцем и чистейшими стремлениями, изнемогают под гнетом самодурства, убивающего в них всякую мысль и чувство. О них-то думая, мы как раз вспоминали...
Здесь есть все — и грубость, и отсутствие честности, и трусость, и порывы великодушия, — и все это покрыто такой тупоумной глупостью, что даже люди, наиболее расположенные к славянофильству, не могли одобрить Тита Титыча Брускова, а заметили только, что все-таки у него душа добрая…
Парню уж давно за двадцать, смыслом его природа не обидела: по фабрике отцовской он лучше всех дело понимает, вперед знает, что требуется, кроме того и к наукам имеет наклонность, и искусства любит, «к скрипке оченно пристрастие имеет», словом сказать — парень совершеннолетний, добрый и неглупый; возрос он до того, что уж и жениться собирается…
Оттого-то именно в них нет и чувства справедливости и сознания высшего нравственного добра, а вместо этого есть только чувство законности, в ее установленном и тесном смысле.
Даже в лучших натурах комедий Островского мы не видим той смелости добра, которой могли бы требовать от них в других обстоятельствах, но которой именно не может быть в них под цветом самодурства.
Это совершенно понятно: во-первых, самодур также почти не имеет истинных нравственных понятий и, следовательно, не может правильно различать добро и зло и, по необходимости, должен руководствоваться произволом; во-вторых — безусловное послушание других очень выгодно для него, потому что затем он может уж ничем не стесняться.
Дело в том, что Петр Ильич пьянствует, тиранит жену, бросает ее, заводит любовницу, а когда она, узнав об этом обстоятельстве, хочет уйти от него к своим родителям, общий суд добрых стариков признает ее же виновною…
А потом, когда она свыкнется с своим положением и будет безмятежно продавать свои чувства и наслаждаться пышной праздностью, — тогда, при счастливом случае, открытое поклонение, зависть и низости окружающих выгонят из нее окончательно всякое доброе чувство и втиснут ее в самую глубину разврата…
До какой степени соблюдается деликатность во всем этом, видно, например, из письма, которое пишет к Анне Петровне ее приятель, добрый старичок Добротворский.
Читатели наши, конечно, помнят историю молодого Жадова, который, будучи племянником важной особы, раздражает дядю своим либерализмом и лишается его благосклонности, а потом, женившись на хорошенькой и доброй, но бедной и глупой Полине и потерпевши несколько времени нужду и упреки жены, приходит опять к дяде — уже просить доходного места.
Здесь сила сознательной решимости проглядывает в каждом слове; все существо этой девушки не придавлено и не убито; напротив, оно возвышено, просветлено созданием того добра, которое она приносит, отказываясь от прав своих на Беневоленского.
Свобода есть моя независимость и определяемость моей личности изнутри, и свобода есть моя творческая сила, не выбор между поставленным передо мной добром и злом, а мое созидание добра и зла.
Когда мы совершенно не понимаем причины поступка, всё равно — в случае ли злодейства, доброго дела или даже безразличного по добру и злу поступка, мы в таком поступке признаем наибольшую долю свободы.
Возможно ли сознательно преодолеть персидский дуализм, манихейское допущение двух богов, двух равносильных начал, и пантеистический монизм, отвергающий абсолютное различие между добром и злом, видящий в зле лишь несовершенство частей, лишь недостаточное добро?
Начать с того, что в пути его сопровождали несколько человек, не закованных в цепи, – ученики, которые по доброй воле делили с пленным все тяготы морского путешествия.
– У меня там старые добрые друзья, милый сын, которые помогут нам, и там все меня любят – и сильные и слабые.
Сколько людей добрым словом помянут меня? 2–3? И это всё? Столько сил, времени и денег было потрачено на меня любимую за всю мою жизнь – для чего?
Начать с того, что в пути его сопровождали несколько человек, не закованных в цепи, – ученики, которые по доброй воле делили с пленным все тяготы морского путешествия.