Неточные совпадения
Мне следовало быть на палубе: второй матрос «Эспаньолы» ушел к любовнице, а шкипер и его брат сидели в трактире, — но было холодно и мерзко вверху. Наш кубрик был простой дощатой норой с двумя настилами из голых досок и сельдяной бочкой-столом. Я размышлял о красивых комнатах, где тепло, нет блох. Затем я обдумал только что слышанный разговор. Он встревожил меня, —
как будете встревожены вы, если вам
скажут, что в соседнем саду опустилась жар-птица или расцвел розами старый пень.
Если я мальчик,
как назвала меня однажды бойкая девушка с корзиной дынь, — она
сказала: «Ну-ка, посторонись, мальчик», — то почему я думаю о всем большом: книгах, например, и о должности капитана, семье, ребятишках, о том,
как надо басом говорить: «Эй вы, мясо акулы!» Если же я мужчина, — что более всех других заставил меня думать оборвыш лет семи, сказавший, становясь на носки: «Дай-ка прикурить, дядя!» — то почему у меня нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а столб?
— Поговорим, молодой друг! —
сказал старший. —
Как ты можешь заметить, мы не мошенники.
— Ну, —
сказал первый, — мы не хотим обижать тебя. Мы засмеялись потому, что немного выпили. — И он рассказал,
какое дело привело их на судно, а я, слушая, выпучил глаза.
— Вот
как?! —
сказал Эстамп. — А я думал, что ты подаришь что-нибудь своей душеньке.
В это время Дюрок прокричал: «Поворот!» Мы выскочили и перенесли паруса к левому борту. Так
как мы теперь были под берегом, ветер дул слабее, но все же мы пошли с сильным боковым креном, иногда с всплесками волны на борту. Здесь пришло мое время держать руль, и Дюрок накинул на мои плечи свой плащ, хотя я совершенно не чувствовал холода. «Так держать», —
сказал Дюрок, указывая румб, и я молодцевато ответил: «Есть так держать!»
— Ты капитан, что ли? —
сказал Том, поворачивая меня к огню, чтобы рассмотреть. — У,
какой синий! Замерз?
Заметив это, насмешники расступились, кто-то
сказал: «
Как побледнел, бедняжка, сейчас видно, что над чем-то задумался».
Однако ничего подобного пока мне не предстояло, — напротив, случай, или
как там ни называть это, продолжал вить свой вспыхивающий шнур, складывая его затейливой петлей под моими ногами. За стеной, — а,
как я
сказал, помещение было без двери, — ее заменял сводчатый широкий проход, — несколько человек, остановясь или сойдясь случайно, вели разговор, непонятный, но интересный, — вернее, он был понятен, но я не знал, о ком речь. Слова были такие...
Они поругались и разошлись. Только утихло,
как послышался голос Тома; ему отвечал серьезный голос старика. Том
сказал...
Иногда я замечал огромный венок мраморного камина, воздушную даль картины или драгоценную мебель в тени китайских чудовищ. Видя все, я не улавливал почти ничего. Я не помнил,
как мы поворачивали, где шли. Взглянув под ноги, я увидел мраморную резьбу лент и цветов. Наконец Паркер остановился, расправил плечи и, подав грудь вперед, ввел меня за пределы огромной двери. Он
сказал...
— Ну,
скажи, что ты сделал с моими друзьями? — произнес закутанный человек, морщась и потирая висок. — Они,
как приехали на твоем корабле, так не перестают восхищаться твоей особой. Меня зовут Ганувер; садись, Санди, ко мне поближе.
— Не правда ли, Дигэ,
какая сила в этих простых словах?! —
сказал Ганувер молодой даме. — Они встречаются,
как две волны.
— Что ж, —
сказал он, кладя мне на плечо руку, — Санди служит своему призванию,
как может. Мы еще поплывем, а?
Я тронулся, Ганувер улыбнулся, потом крепко сжал губы и вздохнул. Ко мне снова подошел Дюрок, желая что-то
сказать,
как раздался голос Дигэ...
Я не знал, что она хотела
сказать этим. Уходя с Попом, я отвесил общий поклон и, вспомнив, что ничего не
сказал Гануверу, вернулся. Я
сказал, стараясь не быть торжественным, но все же слова мои прозвучали
как команда в игре в солдатики...
—
Как же, —
сказал я, радуясь, что могу, наконец, удивить этого изящного юношу. — Я читал много книг. Возьмем, например, «Роб-Роя» или «Ужас таинственных гор»; потом «Всадник без головы»…
— Здесь помещаюсь я, —
сказал Поп, указывая одну дверь и, открыв другую, прибавил: — А вот ваша комната. Не робейте, Санди, мы все люди серьезные и никогда не шутим в делах, —
сказал он, видя, что я, смущенный, отстал. — Вы ожидаете, может быть, что я введу вас в позолоченные чертоги (а я
как раз так и думал)? Далеко нет. Хотя жить вам будет здесь хорошо.
— Пять?… — Он покраснел, отойдя к стене у стола, где висел шнур с ручкой,
как у звонка. — Смотрите, Санди,
как вам будет удобно есть и пить: если вы потянете шнур один раз, — по лифту, устроенному в стене, поднимется завтрак. Два раза — обед, три раза — ужин; чай, вино, кофе, папиросы вы можете получить когда угодно, пользуясь этим телефоном. — Он растолковал мне,
как звонить в телефон, затем
сказал в блестящую трубку: — Алло! Что? Ого, да, здесь новый жилец. — Поп обернулся ко мне: — Что вы желаете?
— Пока ничего, —
сказал я с стесненным дыханием. —
Как же едят в стене?
Надо
сказать, что заговоры вообще я считал самым нормальным явлением и был бы очень неприятно задет отсутствием их в таком месте, где обо всем надо догадываться; я испытывал огромное удовольствие, — более, — глубокое интимное наслаждение, но оно, благодаря крайне напряженному сцеплению обстоятельств, втянувших меня сюда, давало себя знать, кроме быстрого вращения мыслей, еще дрожью рук и колен; даже когда я открывал, а потом закрывал рот, зубы мои лязгали,
как медные деньги.
Странно
сказать, я стоял неподвижно, озираясь и не подозревая, что некогда осел между двумя стогами сена огорчался,
как я.
— В том, что неосязаемо, —
сказал Ганувер, продолжая о неизвестном. — Я
как бы нахожусь среди множества незримых присутствий. — У него был усталый грудной голос, вызывающий внимание и симпатию. — Но у меня словно завязаны глаза, и я пожимаю, — беспрерывно жму множество рук, — до утомления жму, уже перестав различать, жестка или мягка, горяча или холодна рука, к которой я прикасаюсь; между тем я должен остановиться на одной и боюсь, что не угадаю ее.
Как ни был краток этот взгляд, о н н е м е д л е н н о о т о з в а л с я в в о о б р а ж е н и и Д и г э ф и з и ч е с к и м п р и к о с н о в е н и е м е е л а д о н и к т а и н с т в е н н о й н е в и д и м о й с т р у н е: разом поймав такт, она сняла с рукава Ганувера свою руку и, протянув ее вверх ладонью,
сказала ясным убедительным голосом...
Как только она это
сказала — мое тройное ощущение за себя и других кончилось. Теперь я видел и понимал только то, что видел и слышал. Ганувер, взяв руку женщины, медленно всматривался в ее лицо,
как ради опыта читаем мы на расстоянии печатный лист — угадывая, местами прочтя или пропуская слова, с тем, что, связав угаданное, поставим тем самым в линию смысла и то, что не разобрали. Потом он нагнулся и поцеловал руку — без особого увлечения, но очень серьезно,
сказав...
— Теперь, —
сказал Ганувер, — ни слова об этом. Все в себе. Итак, я обещал вам показать зерно, из которого вышел. Отлично. Я — Аладдин, а эта стена — ну, что вы думаете, — что это за стена? — Он
как будто развеселился, стал улыбаться. — Видите ли вы здесь дверь?
— Нет, вдвоем, —
сказал Ганувер, помолчав. — Мы распиливали ее на куски по мере того,
как вытягивали, обыкновенной ручной пилой. Да, руки долго болели. Затем переносили в ведрах, сверху присыпав ракушками. Длилось это пять ночей, и я не спал эти пять ночей, пока не разыскал человека настолько богатого и надежного, чтобы взять весь золотой груз в заклад, не проболтавшись при этом. Я хотел сохранить ее. Моя… Мой компаньон по перетаскиванию танцевал ночью, на берегу, при лунном…
— Я вам
скажу, — проговорил я, — они женятся! Я видел! Та молодая женщина и ваш хозяин. Он был подвыпивши. Ей-богу! Поцеловал руку. Честь честью! Золотая цепь лежит там, за стеной, сорок поворотов через сорок проходов. Я видел. Я попал в шкап и теперь судите,
как хотите, но вам, Дюрок, я буду верен, и баста!
У самого своего лица я увидел стакан с вином. Стекло лязгало о зубы. Я выпил вино, во тьме свалившегося на меня сна еще не успев разобрать,
как Дюрок
сказал...
Открыв глаза и осознав отлетевшее, я снова закрыл их, придумывая,
как держаться, так
как не знал, обдадут меня бранью или все благополучно сойдет. Я понял все-таки, что лучшее — быть самим собой. Я сел и
сказал Дюроку, в спину...
Думая, что он предлагает Африку или другое
какое место, где приключения неистощимы,
как укусы комаров среди болот, я
сказал со всей поспешностью...
— О, я не понимаю вас, —
сказал я, не отрываясь от его сжатого,
как тиски, рта, надменного и снисходительного, от серых резких глаз под суровым лбом. — Но мне, право, все равно, если это вам нужно.
— Я?! —
сказал Дюрок с величайшим изумлением, устремив на меня взгляд серый
как сталь. Он расхохотался и, видя, что я оцепенел, прибавил: — Ничего, ничего! Однако я хочу посмотреть,
как ты задашь такой же вопрос Эстампу. Я отвечу твоему простосердечию. Я — шахматный игрок.
— Ну, вот видите! —
сказал Поп Дюроку. — Человек с отчаяния способен на все.
Как раз третьего дня он
сказал при мне этой самой Дигэ: «Если все пойдет в том порядке,
как идет сейчас, я буду вас просить сыграть самую эффектную роль». Ясно, о чем речь. Все глаза будут обращены на нее, и она своей автоматической, узкой рукой соединит ток.
Теперь я ответил бы, что опасность была необходима для душевного моего спокойствия. «Пылающий мозг и холодная рука» —
как поется в песне о Пелегрине. Я
сказал бы еще, что от всех этих слов и недомолвок, приготовлений, переодеваний и золотых цепей веет опасностью точно так же,
как от молока — скукой, от книги — молчанием, от птицы — полетом, но тогда все неясное было мне ясно без доказательств.
Что же
сказать о гигантском здании Ганувера, где я, разрываемый непривычкой и изумлением, метался
как стрекоза среди огней ламп, — в сложных и роскошных пространствах?
— Выворачивайся
как знаешь, если кто-нибудь пристанет с расспросами, но лучше всего
скажи, что был отдельно, гулял, а про нас ничего не знаешь.
Как это произошло и откуда повело начало, трудно
сказать, но ненависть к городу, горожанам в сердцах жителей Пустыря пустила столь глубокие корни, что редко кто, переехав из города в Сигнальный Пустырь, мог там ужиться.
— Вот здесь, —
сказал Дюрок, смотря на черепичную крышу, — это тот дом. Я узнал его по большому дереву во дворе,
как мне рассказывали.
Так и есть! Так я и знал, что дело идет о женщине, — пусть она девушка, все едино! Ну,
скажите, отчего это у меня было совершенно непоколебимое предчувствие, что,
как только уедем, явится женщина? Недаром слова Эстампа «упрямая гусеница» заставили меня что-то подозревать в этом роде. Только теперь я понял, что угадал то, чего ждал.
Момент был таков, что сблизил нас общим возбуждением, и я чувствовал, что имею теперь право кое-что знать. То же, должно быть, признавал и Дюрок, потому что просто
сказал мне
как равному...
— Я вам очень благодарен, —
сказал я
как можно тише.
— Я не угадала, я слышала, —
сказала эта скуластая барышня (уже я был готов взреветь от тоски, что она
скажет: «Это — я, к вашим услугам»), двигая перед собой руками,
как будто ловила паутину, — так вот, что я вам
скажу: ее здесь действительно нет, а она теперь в бордингаузе, у своей сестры. Идите, — девица махнула рукой, — туда по берегу. Всего вам одну милю пройти. Вы увидите синюю крышу и флаг на мачте. Варрен только что убежал и уж наверно готовит пакость, поэтому торопитесь.
Я подумал, что у него сделались в глазах темные круги от слепого блеска белой гальки; он медленно улыбнулся, не открывая глаз, потом остановился вторично с немного приподнятой рукой. Я не знал, что он думает. Его глаза внезапно открылись, он увидел меня, но продолжал смотреть очень рассеянно,
как бы издалека; наконец, заметив, что я удивлен, Дюрок повернулся и, ничего не
сказав, направился далее.
— Так вы догадались, —
сказал Дюрок, садясь,
как сели мы все. — Я — Джон Дюрок, могу считать себя действительным другом человека, которого назовем сразу: Ганувер. Со мной мальчик… то есть просто один хороший Санди, которому я доверяю.
Я встал, задев ногой стул, с тяжелым сердцем, так
как слова Дюрока намекали очень ясно, что я мешаю. Выходя, я столкнулся с молодой женщиной встревоженного вида, которая, едва взглянув на меня, уставилась на Дюрока. Уходя, я слышал,
как Молли
сказала: «Моя сестра Арколь».
— Но это очень грустно, — все, что вы говорите, —
сказал Дюрок. — Однако я без вас не вернусь, Молли, потому, что за этим я и приехал. Медленно, очень медленно, но верно Ганувер умирает. Он окружил свой конец пьяным туманом, ночной жизнью. Заметьте, что не уверенными, уже дрожащими шагами дошел он к сегодняшнему дню,
как и назначил, — дню торжества. И он все сделал для вас,
как было то в ваших мечтах, на берегу. Все это я знаю и очень всем расстроен, потому что люблю этого человека.
Дюрок
сказал что-то, чего я не разобрал. Но слова Молли все были ясно слышны,
как будто она выбрасывала их в окно и они падали рядом со мной.
—
Как? —
сказал он. — Вы здесь?
— Те же дикари, —
сказал он, — которые пугали вас на берегу, за пару золотых монет весьма охотно продали мне нужные сведения. Естественно, я был обозлен, соскучился и вступил с ними в разговор: здесь, по-видимому, все знают друг друга или кое-что знают, а потому ваш адрес, Молли, был мне сообщен самым толковым образом. Я вас прошу не беспокоиться, — прибавил Эстамп, видя, что девушка вспыхнула, — я сделал это
как тонкий дипломат. Двинулось ли наше дело, Дюрок?