Неточные совпадения
Женщина рассказала печальную историю, перебивая рассказ умильным гульканием девочке и уверениями, что Мери
в раю. Когда Лонгрен узнал подробности, рай показался ему немного светлее дровяного сарая, и он подумал, что огонь простой лампы —
будь теперь они все вместе, втроем —
был бы для ушедшей
в неведомую страну женщины незаменимой отрадой.
Месяца три назад хозяйственные дела молодой матери
были совсем плохи. Из денег, оставленных Лонгреном, добрая половина ушла на лечение после трудных родов, на заботы о здоровье новорожденной; наконец потеря небольшой, но необходимой для жизни суммы заставила Мери попросить
в долг денег у Меннерса. Меннерс держал трактир, лавку и считался состоятельным человеком.
В этот вечер
была холодная, ветреная погода; рассказчица напрасно уговаривала молодую женщину не ходить
в Лисс к ночи. «Ты промокнешь, Мери, накрапывает дождь, а ветер, того и гляди, принесет ливень».
Лонгрен поехал
в город, взял расчет, простился с товарищами и стал растить маленькую Ассоль. Пока девочка не научилась твердо ходить, вдова жила у матроса, заменяя сиротке мать, но лишь только Ассоль перестала падать, занося ножку через порог, Лонгрен решительно объявил, что теперь он
будет сам все делать для девочки, и, поблагодарив вдову за деятельное сочувствие, зажил одинокой жизнью вдовца, сосредоточив все помыслы, надежды, любовь и воспоминания на маленьком существе.
По праздникам его иногда видели
в трактире, но он никогда не присаживался, а торопливо
выпивал за стойкой стакан водки и уходил, коротко бросая по сторонам: «да», «нет», «здравствуйте», «прощай», «помаленьку» — на все обращения и кивки соседей.
Сам он тоже не посещал никого; таким образом меж ним и земляками легло холодное отчуждение, и
будь работа Лонгрена — игрушки — менее независима от дел деревни, ему пришлось бы ощутительнее испытать на себе последствия таких отношений. Товары и съестные припасы он закупал
в городе — Меннерс не мог бы похвастаться даже коробком спичек, купленным у него Лонгреном. Он делал также сам всю домашнюю работу и терпеливо проходил несвойственное мужчине сложное искусство ращения девочки.
Ассоль
было уже пять лет, и отец начинал все мягче и мягче улыбаться, посматривая на ее нервное, доброе личико, когда, сидя у него на коленях, она трудилась над тайной застегнутого жилета или забавно
напевала матросские песни — дикие ревостишия [Ревостишия — словообразование А.С. Грина.].
В передаче детским голосом и не везде с буквой «р» эти песенки производили впечатление танцующего медведя, украшенного голубой ленточкой.
В это время произошло событие, тень которого, павшая на отца, укрыла и дочь.
Была весна, ранняя и суровая, как зима, но
в другом роде. Недели на три припал к холодной земле резкий береговой норд.
Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на белом песке длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не отваживался заняться промыслом
в такую погоду. На единственной улице деревушки редко можно
было увидеть человека, покинувшего дом; холодный вихрь, несшийся с береговых холмов
в пустоту горизонта, делал открытый воздух суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до вечера, трепля дым по крутым крышам.
Меж Лонгреном и Меннерсом, увлекаемым
в штормовую даль,
было не больше десяти сажен еще спасительного расстояния, так как на мостках под рукой у Лонгрена висел сверток каната с вплетенным
в один его конец грузом.
До вечера носило Меннерса; разбитый сотрясениями о борта и дно лодки, за время страшной борьбы с свирепостью волн, грозивших, не уставая, выбросить
в море обезумевшего лавочника, он
был подобран пароходом «Лукреция», шедшим
в Кассет.
Любимым развлечением Ассоль
было по вечерам или
в праздник, когда отец, отставив банки с клейстером, инструменты и неоконченную работу, садился, сняв передник, отдохнуть с трубкой
в зубах, — забраться к нему на колени и, вертясь
в бережном кольце отцовской руки, трогать различные части игрушек, расспрашивая об их назначении.
Рассказывал Лонгрен также о потерпевших крушение, об одичавших и разучившихся говорить людях, о таинственных кладах, бунтах каторжников и многом другом, что выслушивалось девочкой внимательнее, чем, может
быть, слушался
в первый раз рассказ Колумба о новом материке.
Он стал изредка брать ее с собой
в город, а затем посылать даже одну, если
была надобность перехватить денег
в магазине или снести товар.
Когда потянулись,
в более широких местах, осоковые и тростниковые заросли, Ассоль совсем
было потеряла из вида алое сверкание парусов, но, обежав излучину течения, снова увидела их, степенно и неуклонно бегущих прочь.
Здесь
было устье ручья; разлившись нешироко и мелко, так что виднелась струящаяся голубизна камней, он пропадал
в встречной морской волне.
— У самых моих ног. Кораблекрушение причиной того, что я,
в качестве берегового пирата, могу вручить тебе этот приз. Яхта, покинутая экипажем,
была выброшена на песок трехвершковым валом — между моей левой пяткой и оконечностью палки. — Он стукнул тростью. — Как зовут тебя, крошка?
— Тут только он уяснил себе, что
в лице девочки
было так пристально отмечено его впечатлением.
А если рассказывают и
поют, то, знаешь, эти истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества, эти грязные, как немытые ноги, грубые, как урчание
в животе, коротенькие четверостишия с ужасным мотивом…
Ты
будешь там жить со мной
в розовой глубокой долине.
Лонгрен выслушал девочку, не перебивая, без улыбки, и, когда она кончила, воображение быстро нарисовало ему неизвестного старика с ароматической водкой
в одной руке и игрушкой
в другой. Он отвернулся, но, вспомнив, что
в великих случаях детской жизни подобает
быть человеку серьезным и удивленным, торжественно закивал головой, приговаривая...
— Так, так; по всем приметам, некому иначе и
быть, как волшебнику. Хотел бы я на него посмотреть… Но ты, когда пойдешь снова, не сворачивай
в сторону; заблудиться
в лесу нетрудно.
«Вырастет, забудет, — подумал он, — а пока… не стоит отнимать у тебя такую игрушку. Много ведь придется
в будущем увидеть тебе не алых, а грязных и хищных парусов; издали нарядных и белых, вблизи — рваных и наглых. Проезжий человек пошутил с моей девочкой. Что ж?! Добрая шутка! Ничего — шутка! Смотри, как сморило тебя, — полдня
в лесу,
в чаще. А насчет алых парусов думай, как я:
будут тебе алые паруса».
— Лонгрен с дочерью одичали, а может, повредились
в рассудке; вот человек рассказывает. Колдун
был у них, так понимать надо. Они ждут — тетки, вам бы не прозевать! — заморского принца, да еще под красными парусами!
Если Цезарь находил, что лучше
быть первым
в деревне, чем вторым
в Риме, то Артур Грэй мог не завидовать Цезарю
в отношении его мудрого желания. Он родился капитаном, хотел
быть им и стал им.
Огромный дом,
в котором родился Грэй,
был мрачен внутри и величественен снаружи.
В этом плане
была допущена небольшая ошибка: Артур Грэй родился с живой душой, совершенно несклонной продолжать линию фамильного начертания.
В одном месте
было зарыто две бочки лучшего Аликанте [Аликанте — вино, названное по местности
в Испании.], какое существовало во время Кромвеля [Кромвель, Оливер (1599–1658) — вождь Английской буржуазной революции XVII века.], и погребщик, указывая Грэю на пустой угол, не упускал случая повторить историю знаменитой могилы,
в которой лежал мертвец, более живой, чем стая фокстерьеров.
— Эти бочки привез
в 1793 году твой предок, Джон Грэй, из Лиссабона, на корабле «Бигль»; за вино
было уплачено две тысячи золотых пиастров. Надпись на бочках сделана оружейным мастером Вениамином Эльяном из Пондишери. Бочки погружены
в грунт на шесть футов и засыпаны золой из виноградных стеблей. Этого вина никто не
пил, не пробовал и не
будет пробовать.
— Вот храбрый молодой человек! — заметил Польдишок. — Ты
выпьешь его
в раю?
Грэй не
был еще так высок, чтобы взглянуть
в самую большую кастрюлю, бурлившую подобно Везувию, но чувствовал к ней особенное почтение; он с трепетом смотрел, как ее ворочают две служанки; на плиту выплескивалась тогда дымная пена, и пар, поднимаясь с зашумевшей плиты, волнами наполнял кухню.
Нахмурив брови, мальчик вскарабкался на табурет, зачерпнул длинной ложкой горячей жижи (сказать кстати, это
был суп с бараниной) и плеснул на сгиб кисти. Впечатление оказалось не слабым, но слабость от сильной боли заставила его пошатнуться. Бледный, как мука, Грэй подошел к Бетси, заложив горящую руку
в карман штанишек.
Переполох, вызванный на кухне этой историей, принял такие размеры, что Грэй должен
был сознаться
в подлоге.
Его мать
была одною из тех натур, которые жизнь отливает
в готовой форме.
Она решительно не могла
в чем бы то ни
было отказать сыну.
Если он не хотел, чтобы подстригали деревья, деревья оставались нетронутыми, если он просил простить или наградить кого-либо, заинтересованное лицо знало, что так и
будет; он мог ездить на любой лошади, брать
в замок любую собаку; рыться
в библиотеке, бегать босиком и
есть, что ему вздумается.
В общем, он
был всепоглощенно занят бесчисленными фамильными процессами, начало которых терялось
в эпохе возникновения бумажных фабрик, а конец —
в смерти всех кляузников.
Таким образом, Грэй жил всвоем мире. Он играл один — обыкновенно на задних дворах замка, имевших
в старину боевое значение. Эти обширные пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами,
были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромно-пестрых диких цветов. Грэй часами оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном, подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые бомбардировал палками и булыжником.
Ее высокая дверь с мутным стеклом вверху
была обыкновенно заперта, но защелка замка слабо держалась
в гнезде створок; надавленная рукой, дверь отходила, натуживалась и раскрывалась.
Он
был изображен
в последнем моменте взлета.
Завернутые полы его кафтана трепались ветром; белая коса и черная шпага вытянуто рвались
в воздух; богатство костюма выказывало
в нем капитана, танцующее положение тела — взмах вала; без шляпы, он
был, видимо, поглощен опасным моментом и кричал — но что?
Третьи благополучно грузились
в одном порту и выгружались
в другом; экипаж, сидя за трактирным столом, воспевал плавание и любовно
пил водку.
Он отражал бурю противодействием системы сложных усилий, убивая панику короткими приказаниями; плавал и останавливался, где хотел; распоряжался отплытием и нагрузкой, ремонтом и отдыхом; большую и разумнейшую власть
в живом деле, полном непрерывного движения, трудно
было представить.
Осенью, на пятнадцатом году жизни, Артур Грэй тайно покинул дом и проник за золотые ворота моря. Вскорости из порта Дубельт вышла
в Марсель шкуна «Ансельм», увозя юнгу с маленькими руками и внешностью переодетой девочки. Этот юнга
был Грэй, обладатель изящного саквояжа, тонких, как перчатка, лакированных сапожков и батистового белья с вытканными коронами.
Он, задыхаясь,
пил водку, а на купаньи, с замирающим сердцем, прыгал
в воду головой вниз с двухсаженной высоты.
Случалось, что петлей якорной цепи его сшибало с ног, ударяя о палубу, что не придержанный у кнека [Кнек (кнехт) — чугунная или деревянная тумба, кнехты могут
быть расположены по парно для закрепления швартовых — канатов, которыми судно крепится к причалу.] канат вырывался из рук, сдирая с ладоней кожу, что ветер бил его по лицу мокрым углом паруса с вшитым
в него железным кольцом, и, короче сказать, вся работа являлась пыткой, требующей пристального внимания, но, как ни тяжело он дышал, с трудом разгибая спину, улыбка презрения не оставляла его лица.
И он стал читать — вернее, говорить и кричать — по книге древние слова моря. Это
был первый урок Грэя.
В течение года он познакомился с навигацией, практикой, кораблестроением, морским правом, лоцией и бухгалтерией. Капитан Гоп подавал ему руку и говорил: «Мы».
Все
было то же кругом; так же нерушимо
в подробностях и
в общем впечатлении, как пять лет назад, лишь гуще стала листва молодых вязов; ее узор на фасаде здания сдвинулся и разросся.
И они уселись
в гостинице, все вместе, двадцать четыре человека с командой, и
пили, и кричали, и
пели, и
выпили и съели все, что
было на буфете и
в кухне.
Была полная ночь; за бортом
в сне черной воды дремали звезды и огни мачтовых фонарей.