Неточные совпадения
Это произошло так. В одно из его редких возвращений домой он не увидел,
как всегда еще издали, на пороге дома свою жену Мери, всплескивающую руками, а затем бегущую навстречу до потери дыхания. Вместо нее у детской кроватки — нового предмета в маленьком доме Лонгрена — стояла взволнованная соседка.
Лонгрен выходил на мостик, настланный по длинным рядам свай, где, на самом конце
этого дощатого мола, подолгу курил раздуваемую ветром трубку, смотря,
как обнаженное у берегов дно дымилось седой пеной, еле поспевающей за валами, грохочущий бег которых к черному, штормовому горизонту наполнял пространство стадами фантастических гривастых существ, несущихся в разнузданном свирепом отчаянии к далекому утешению.
Молча, до своих последних слов, посланных вдогонку Меннерсу, Лонгрен стоял; стоял неподвижно, строго и тихо,
как судья, выказав глубокое презрение к Меннерсу — большее, чем ненависть, было в его молчании, и
это все чувствовали.
— У самых моих ног. Кораблекрушение причиной того, что я, в качестве берегового пирата, могу вручить тебе
этот приз. Яхта, покинутая экипажем, была выброшена на песок трехвершковым валом — между моей левой пяткой и оконечностью палки. — Он стукнул тростью. —
Как зовут тебя, крошка?
Я занимался, сидя на
этом камне, сравнительным изучением финских и японских сюжетов…
как вдруг ручей выплеснул
эту яхту, а затем появилась ты…
Ассоль смутилась; ее напряжение при
этих словах Эгля переступило границу испуга. Пустынный морской берег, тишина, томительное приключение с яхтой, непонятная речь старика с сверкающими глазами, величественность его бороды и волос стали казаться девочке смешением сверхъестественного с действительностью. Сострой теперь Эгль гримасу или закричи что-нибудь — девочка помчалась бы прочь, заплакав и изнемогая от страха. Но Эгль, заметив,
как широко раскрылись ее глаза, сделал крутой вольт.
А если рассказывают и поют, то, знаешь,
эти истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества,
эти грязные,
как немытые ноги, грубые,
как урчание в животе, коротенькие четверостишия с ужасным мотивом…
— Не так скоро, — возразил Эгль, — сначала,
как я сказал, ты вырастешь. Потом… Что говорить? —
это будет, и кончено. Что бы ты тогда сделала?
Нахмурив брови, мальчик вскарабкался на табурет, зачерпнул длинной ложкой горячей жижи (сказать кстати,
это был суп с бараниной) и плеснул на сгиб кисти. Впечатление оказалось не слабым, но слабость от сильной боли заставила его пошатнуться. Бледный,
как мука, Грэй подошел к Бетси, заложив горящую руку в карман штанишек.
Знатная дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так
как в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, —
эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные пустяки,
какие не передашь на бумаге, — их сила в чувстве, не в самих них.
Ему шел уже двенадцатый год, когда все намеки его души, все разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились в одном сильном моменте и, тем получив стройное выражение, стали неукротимым желанием. До
этого он
как бы находил лишь отдельные части своего сада — просвет, тень, цветок, дремучий и пышный ствол — во множестве садов иных, и вдруг увидел их ясно, все — в прекрасном, поражающем соответствии.
Осенью, на пятнадцатом году жизни, Артур Грэй тайно покинул дом и проник за золотые ворота моря. Вскорости из порта Дубельт вышла в Марсель шкуна «Ансельм», увозя юнгу с маленькими руками и внешностью переодетой девочки.
Этот юнга был Грэй, обладатель изящного саквояжа, тонких,
как перчатка, лакированных сапожков и батистового белья с вытканными коронами.
Слуги, сбежавшиеся к нему, обрадовались, встрепенулись и замерли в той же почтительности, с
какой,
как бы не далее
как вчера, встречали
этого Грэя.
Прощай же, старший товарищ, — здесь он закрепил истинное значение
этого слова жутким,
как тиски, рукопожатием, — теперь я буду плавать отдельно, на собственном корабле».
Там, где они плыли, слева волнистым сгущением тьмы проступал берег. Над красным стеклом окон носились искры дымовых труб;
это была Каперна. Грэй слышал перебранку и лай. Огни деревни напоминали печную дверцу, прогоревшую дырочками, сквозь которые виден пылающий уголь. Направо был океан явственный,
как присутствие спящего человека. Миновав Каперну, Грэй повернул к берегу. Здесь тихо прибивало водой; засветив фонарь, он увидел ямы обрыва и его верхние, нависшие выступы;
это место ему понравилось.
В облачном движении
этом все живо и выпукло и все бессвязно,
как бред.
Проснувшись, Грэй на мгновение забыл,
как попал в
эти места.
В то время,
как Летика, взяв стакан обеими руками, скромно шептался с ним, посматривая в окно, Грэй подозвал Меннерса. Хин самодовольно уселся на кончик стула, польщенный
этим обращением и польщенный именно потому, что оно выразилось простым киванием Грэева пальца.
— В самом деле? — равнодушно сказал Грэй, отпивая крупный глоток. —
Как же
это случилось?
— Когда так, извольте послушать. — И Хин рассказал Грэю о том,
как лет семь назад девочка говорила на берегу моря с собирателем песен. Разумеется,
эта история с тех пор,
как нищий утвердил ее бытие в том же трактире, приняла очертания грубой и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой. — С тех пор так ее и зовут, — сказал Меннерс, — зовут ее Ассоль Корабельная.
Я говорю: «Ну, Ассоль,
это ведь такое твое дело, и мысли поэтому у тебя такие, а вокруг посмотри: все в работе,
как в драке».
Смеясь, он подставил руку ладонью вверх знойному солнцу,
как сделал
это однажды мальчиком в винном погребе; затем отплыл и стал быстро грести по направлению к гавани.
— Жалостно и обидно смотреть. Я видела по его лицу, что он груб и сердит. Я с радостью убежала бы, но, честное слово, сил не было от стыда. И он стал говорить: «Мне, милая,
это больше невыгодно. Теперь в моде заграничный товар, все лавки полны им, а
эти изделия не берут». Так он сказал. Он говорил еще много чего, но я все перепутала и забыла. Должно быть, он сжалился надо мною, так
как посоветовал сходить в «Детский базар» и «Аладдинову лампу».
— Ничего,
это все ничего, ты слушай, пожалуйста. Вот я пошла. Ну-с, прихожу в большой страшеннейший магазин; там куча народа. Меня затолкали; однако я выбралась и подошла к черному человеку в очках. Что я ему сказала, я ничего не помню; под конец он усмехнулся, порылся в моей корзине, посмотрел кое-что, потом снова завернул,
как было, в платок и отдал обратно.
Улыбка вышла грустной; заметив
это, она встревожилась,
как если бы смотрела на постороннюю.
Иногда — и
это продолжалось ряд дней — она даже перерождалась; физическое противостояние жизни проваливалось,
как тишина в ударе смычка, и все, что она видела, чем жила, что было вокруг, становилось кружевом тайн в образе повседневности.
Над ней посмеивались, говоря: «Она тронутая, не в себе»; она привыкла и к
этой боли; девушке случалось даже переносить оскорбления, после чего ее грудь ныла,
как от удара.
Ассоль так же подходила к
этой решительной среде,
как подошло бы людям изысканной нервной жизни общество привидения, обладай оно всем обаянием Ассунты или Аспазии [Аспазия (V век до н. э.) — одна из выдающихся женщин Древней Греции, супруга афинского вождя Перикла.]: то, что от любви, — здесь немыслимо.
Меж тем
как ее голова мурлыкала песенку жизни, маленькие руки работали прилежно и ловко; откусывая нитку, она смотрела далеко перед собой, но
это не мешало ей ровно подвертывать рубец и класть петельный шов с отчетливостью швейной машины. Хотя Лонгрен не возвращался, она не беспокоилась об отце. Последнее время он довольно часто уплывал ночью ловить рыбу или просто проветриться.
Сон, действительно,
как бы лишь ждал
этой подачки; он пришел, пошептался с Мери, стоящей у изголовья, и, повинуясь ее улыбке, сказал вокруг: «Ш-ш-ш».
Держась за верх рамы, девушка смотрела и улыбалась. Вдруг нечто, подобное отдаленному зову, всколыхнуло ее изнутри и вовне, и она
как бы проснулась еще раз от явной действительности к тому, что явнее и несомненнее. С
этой минуты ликующее богатство сознания не оставляло ее. Так, понимая, слушаем мы речи людей, но, если повторить сказанное, поймем еще раз, с иным, новым значением. То же было и с ней.
Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из
этой дали он был виден ясно,
как облака. Разбрасывая веселье, он пылал,
как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шел прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки к груди,
как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
Девушка вздохнула и осмотрелась. Музыка смолкла, но Ассоль была еще во власти ее звонкого хора.
Это впечатление постепенно ослабевало, затем стало воспоминанием и, наконец, просто усталостью. Она легла на траву, зевнула и, блаженно закрыв глаза, уснула — по-настоящему, крепким,
как молодой орех, сном, без заботы и сновидений.
На ее пальце блестело лучистое кольцо Грэя,
как на чужом, — своим не могла признать она в
этот момент, не чувствовала палец свой.
— Благодарю, — сказал Грэй, вздохнув,
как развязанный. — Мне именно недоставало звуков вашего простого, умного голоса.
Это как холодная вода. Пантен, сообщите людям, что сегодня мы поднимаем якорь и переходим в устья Лилианы, миль десять отсюда. Ее течение перебито сплошными мелями. Проникнуть в устье можно лишь с моря. Придите за картой. Лоцмана не брать. Пока все… Да, выгодный фрахт мне нужен
как прошлогодний снег. Можете передать
это маклеру. Я отправляюсь в город, где пробуду до вечера.
Этот совершенно чистый,
как алая утренняя струя, полный благородного веселья и царственности цвет являлся именно тем гордым цветом,
какой разыскивал Грэй.
Вообще все
эти дни он был на той счастливой высоте духовного зрения, с которой отчетливо замечались им все намеки и подсказы действительности; услыша заглушаемые ездой экипажей звуки, он вошел в центр важнейших впечатлений и мыслей, вызванных, сообразно его характеру,
этой музыкой, уже чувствуя, почему и
как выйдет хорошо то, что придумал.
— Ба, да
это ты, Циммер! — сказал ему Грэй, признавая скрипача, который по вечерам веселил своей прекрасной игрой моряков, гостей трактира «Деньги на бочку». —
Как же ты изменил скрипке?
— Досточтимый капитан, — самодовольно возразил Циммер, — я играю на всем, что звучит и трещит. В молодости я был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке по вечерам, то есть
как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель —
это моя Кармен, а скрипка…
— Смотря по тому, сколько ты выпил с утра. Иногда — птица, иногда — спиртные пары. Капитан,
это мой компаньон Дусс; я говорил ему,
как вы сорите золотом, когда пьете, и он заочно влюблен в вас.
Атвуд взвел,
как курок, левую бровь, постоял боком у двери и вышел.
Эти десять минут Грэй провел, закрыв руками лицо; он ни к чему не приготовлялся и ничего не рассчитывал, но хотел мысленно помолчать. Тем временем его ждали уже все, нетерпеливо и с любопытством, полным догадок. Он вышел и увидел по лицам ожидание невероятных вещей, но так
как сам находил совершающееся вполне естественным, то напряжение чужих душ отразилось в нем легкой досадой.
— Да, — сказал Атвуд, видя по улыбающимся лицам матросов, что они приятно озадачены и не решаются говорить. — Так вот в чем дело, капитан… Не нам, конечно, судить об
этом.
Как желаете, так и будет. Я поздравляю вас.
— Вот, — сказал Циммер, —
это — тромбон; не играет, а палит,
как из пушки.
Эти два безусых молодца — фанфары;
как заиграют, так сейчас же хочется воевать.
Этих двух часов он не заметил,
как они прошли все в той же внутренней музыке, не оставлявшей его сознания,
как пульс не оставляет артерий.
С интересом легкого удивления осматривалась она вокруг,
как бы уже чужая
этому дому, так влитому в сознание с детства, что, казалось, всегда носила его в себе, а теперь выглядевшему подобно родным местам, посещенным спустя ряд лет из круга жизни иной.
Внезапный звук пронесся среди деревьев с неожиданностью тревожной погони;
это запел кларнет. Музыкант, выйдя на палубу, сыграл отрывок мелодии, полной печального, протяжного повторения. Звук дрожал,
как голос, скрывающий горе; усилился, улыбнулся грустным переливом и оборвался. Далекое эхо смутно напевало ту же мелодию.
По-видимому,
этот раз Грэй имел больше успеха, чем с простодушным Пантеном, так
как крейсер, помедлив, ударил по горизонту могучим залпом салюта, стремительный дым которого, пробив воздух огромными сверкающими мячами, развеялся клочьями над тихой водой.
На
этот раз ему удалось добраться почти к руке девушки, державшей угол страницы; здесь он застрял на слове «смотри», с сомнением остановился, ожидая нового шквала, и действительно едва избег неприятности, так
как Ассоль уже воскликнула: «Опять жучишка… дурак!..» — и хотела решительно сдуть гостя в траву, но вдруг случайный переход взгляда от одной крыши к другой открыл ей на синей морской щели уличного пространства белый корабль с алыми парусами.
Никогда еще большой корабль не подходил к
этому берегу; у корабля были те самые паруса, имя которых звучало
как издевательство; теперь они ясно и неопровержимо пылали с невинностью факта, опровергающего все законы бытия и здравого смысла.