Неточные совпадения
Местами сосновый лес замыкает дорогу и
так тесно сжимает ее, что нет ствола, на котором бы оси колес не провели царапины или не положили дегтярного знака; местами предстоит въезжать по
самую ступицу в сыпучий песок или, что еще хуже, приходится объезжать на авось топкие места на дне лощин.
В последних числах марта, в день
самого Благовещения, на одной из
таких дорог, ведшей из села Сосновки к Оке, можно было встретить оборванного старика, сопровождаемого
таким же почти оборванным мальчиком. Время было раннее. Снежные холмистые скаты, обступившие дорогу, и темные сосновые леса, выглядывающие из-за холмов, только что озарились солнцем.
Дядя Аким (
так звали его) принадлежал к числу тех людей, которые весь свой век плачут и жалуются, хотя
сами не могут дать себе ясного отчета, на кого сетуют и о чем плачут.
Если было существо, на которое следовало бы по-настоящему жаловаться дяде Акиму,
так это, уж конечно, на
самого себя.
Так прожил Аким пять лет, вплоть до той
самой минуты, когда солдатка его отдала богу душу.
Аким говорил все это вполголоса, и говорил, не мешает заметить,
таким тоном, как будто относил все эти советы к себе собственно; пугливые взгляды его и лицо показывали, что он боялся встречи с рыбаком не менее, может статься,
самого мальчика.
Ободренный
такою мирною сценою, дядя Аким выступил вперед и очутился против старухи в ту
самую минуту, как она подбрасывала свой последний жаворонок.
Так-то и во всяком деле: тяжко сдвинуть только передние колеса, а сдвинул —
сами покатятся!..
— Да что ты, в самом-то деле, глупую, что ли, нашел какую? — нетерпеливо сказала она. — Вечор
сам говорил: не чаял я в нем
такого проку! Вчера всем был хорош, а ноне никуда не годится!.. Что ты, в самом-то деле, вертишь меня… Что я тебе! — заключила она, окончательно выходя из терпения.
— Так-то,
так! Я и
сам об этом думаю: родня немалая; когда у моей бабки кокошник горел, его дедушка пришел да руки погрел… Эх ты, сердечная! — прибавил, смеясь, рыбак. — Сватьев не оберешься, свояков не огребешься — мало ли на свете всякой шушеры! Всех их в дом пущать — жирно будет!
— Ей-богу, право!
Сам сказал; сначала-то уж он и
так и сяк, путал, путал…
Сам знаешь он какой: и в толк не возьмешь,
так тебя и дурит; а опосля
сам сказал: оставлю его, говорит, пускай живет!
Впрочем,
такие свойства русского мужика издали только бросаются в глаза и кажутся достойными порицания; на
самом деле они отличаются от свойств других людей только формою, которая у простолюдина немного погрубее — погрубее потому, может статься, что простодушнее…
— А я и
сам не знаю, за что, — отвечал со вздохом Ваня. — Я на дворе играл, а он стоял на крыльце; ну, я ему говорю: «Давай, говорю, играть»; а он как пхнет меня: «Я-те лукну!» — говорит,
такой серчалый!.. Потом он опять говорит: «Ступай, говорит, тебя тятька кличет». Я поглядел в ворота: вижу, ты меня не кличешь, и опять стал играть; а он опять: «Тебя, говорит, тятька кличет; ступай!» Я не пошел… что мне!.. Ну, а он тут и зачал меня бить… Я и пошел…
Во все время обеда Аким не промолвил слова, хотя сидел
так же неспокойно, как будто его
самого высекли. Как только окончилась трапеза, он улучил свободную минуту и побежал к огороду. Увидев Гришку, который стоял, прислонившись к углу, старик боязливо оглянулся на стороны и подбежал к нему, отчаянно замотав головою.
Кондратий (
так звали озерского рыбака) был уже человек преклонный,
самого тихого, кроткого нрава; в одном разве могли они сойтись: оба были одинаково трудолюбивы и опытны в своем ремесле.
Так, попросту, сказать ему: «Не хочу, мол, у тебя оставаться!» — духу не хватает: осерчает добре, даром что
сам гнал от себя.
Шумною толпой выбегают ребятишки на побелевшую улицу; в волоковые окна выглядывают сморщенные лица бабушек; крестясь или радостно похлопывая рукавицами, показываются из-за скрипучих ворот отцы и старые деды,
такие же почти белые, как
самый снег, который продолжает валить пушистыми хлопьями.
Оно в
самом деле
так и было.
Дедушку Кондратия не больно радовали
такие посещения: все, бывало, вверх тормашкой поставят в его лачуге, не оставят даже в покое
самого озера, гладкую поверхность которого с утра до вечера режут челноком по всем направлениям.
— А все как словно страшно… Да нет, нет, Ваня не
такой парень! Он хоть и проведает, а все не скажет… Ах, как стыдно! Я и
сама не знаю: как только повстречаюсь с ним,
так даже вся душа заноет…
так бы, кажется, и убежала!.. Должно быть, взаправду я обозналась: никого нету, — проговорила Дуня, быстро оглядываясь. — Ну, Гриша,
так что ж ты начал рассказывать? — заключила она, снова усаживаясь подле парня.
Глеб, в совершенстве постигавший значение
самых неуловимых перемен воздуха, давно еще предсказал
такую погоду.
Все три поспешили к Глебу, Ванюшке и Гришке, которые стояли на
самой окраине берега и кричали прохожим, заставляя их принимать то или другое направление и предостерегая их от опасных мест; бабы тотчас же присоединились к старому рыбаку и двум молодым парням и
так усердно принялись вторить им, как будто криком своим хотели выместить свою неудачу.
Но и путешественники, которых числом было шесть, хотя и внимательно, казалось, прислушивались к голосам людей, стоявших на берегу, тем не менее, однако ж, все-таки продолжали идти своей дорогой. Они как словно дали крепкий зарок ставить ноги в те
самые углубления, которые производили лаптишки их предводителя — коренастого пожилого человека с огромною пилою на правом плече; а тот, в свою очередь, как словно дал зарок не слушать никаких советов и действовать по внушению каких-то тайных убеждений.
— Пустое
самое дело! — глубокомысленно заметил рассудительный шерстобит, но
так, однако ж, чтобы не мог расслышать этого необразованный Нефед.
— Истинно
так, дохнут… Оченно много дохнут, — подтвердил шерстобит, —
самому трафилось видеть.
— Что за притча
такая? С чего бы, значит, это? Напущено, что ли?.. Сказывают, хвороба эта — мором, кажись, звать — не
сама приходит: завозит ее, говорят, лихой человек, — сказал пильщик.
— Ну, вот поди ж ты! А все дохнет, братец ты мой! — подхватил пильщик. — Не знаем, как дальше будет, а от
самого Серпухова до Комарева,
сами видели,
так скотина и валится. А в одной деревне
так до последней шерстинки все передохло, ни одного копыта не осталось. Как бишь звать-то эту деревню? Как бишь ее, — заключил он, обращаясь к длинному шерстобиту, — ну, вот еще где набор-то собирали… как…
— Чего вы опять? Чего, в
самом деле, разбегались? — закричал неожиданно Глеб
таким страшным голосом, что не только бабы, но даже Ваня и Гриша оторопели.
Если б не мать, они подошли бы, вероятно, к
самым избам никем не замеченные: семейство сидело за обедом; тетка Анна, несмотря на весь страх, чувствуемый ею в присутствии мужа, который со вчерашнего дня ни с кем не перемолвил слова, упорно молчал и сохранял на лице своем суровое выражение, не пропускала все-таки случая заглядывать украдкою в окна, выходившие, как известно, на Оку; увидев сыновей, она забыла и
самого Глеба — выпустила из рук кочергу, закричала пронзительным голосом: «Батюшки, идут!» — и сломя голову кинулась на двор.
— А господь его ведает! Со вчерашнего дня такой-то стал… И
сами не знаем, что
такое.
Так вот с дубу и рвет! Вы, родные, коли есть что на уме, лучше и не говорите ему. Обождите маленько. Авось отойдет у него сердце-то… такой-то бедовый, боже упаси!
Предмет разговора был
такого свойства, что страшно было приступить с ним даже в том случае, если б Глеб находился в
самом отличном, сговорчивом расположении духа.
Тетка Анна, которая в минуту первого порыва радости забыла и суровое расположение мужа, и
самого мужа, теперь притихла, и бог весть, что сталось
такое: казалось бы, ей нечего было бояться: муж никогда не бил ее, — а между тем робость овладела ею, как только она очутилась в одной избе глаз на глаз с мужем; язык не ворочался!
После завтрака три сына Глеба и приемыш, предводительствуемые
самим стариком, появились с баграми на плечах; все пятеро рассыпались по берегу — перехватывать плывучий лес, которым
так щедро награждало их каждый год водополье.
Стол против красного угла был покрыт чистым рядном; посреди стола возвышался пышный ржаной каравай, а на нем стояла икона, прислоненная к липовой резной солонице, — икона, доставшаяся Глебу от покойного отца,
такого же рыбака, как он
сам.
Он
сам не мог бы растолковать, за что
так сильно ненавидел того, который, пользуясь всеми преимуществами любимого сына в семействе, был тем не менее всегда родным братом для приемыша и ни словом, ни делом, ни даже помыслом не дал повода к злобному чувству.
В эту
самую минуту за спиною Глеба кто-то засмеялся. Старый рыбак оглянулся и увидел Гришку, который стоял подле навесов, скалил зубы и глядел на Ваню
такими глазами, как будто подтрунивал над ним. Глеб не сказал, однако ж, ни слова приемышу — ограничился тем только, что оглянул его с насмешливым видом, после чего снова обратился к сыну.
Для этой цели дедушка выпустил края крыши, и как можно больше,
так что
самый косой дождь с трудом достигал до порога двери;
так много соломы положено было на крышу, что она утратила свою острокрайнюю форму и представлялась копною или вздутым караваем.
Между наружностью лачуги и внутренним ее видом находилась
такая же почти разница, как между
самим стариком и молодой девушкой: тут все было прибрано, светло, весело и чисто.
Знамо, невесело расставаться с родным детищем: своя плоть — к костям пришита, а не миновать этого;
так уж богом
самим установлено.
—
Так, право,
так, — продолжал Глеб, — может статься, оно и
само собою как-нибудь там вышло, а только погубили!.. Я полагаю, — подхватил он, лукаво прищуриваясь, — все это больше от ваших грамот вышло: ходил это он, ходил к тебе в книжки читать, да и зачитался!.. Как знаешь, дядя, ты и твоя дочка… через вас, примерно, занедужился парень, вы, примерно, и лечите его! — заключил, смеясь, Глеб.
Стала это она приставать, как проведала, зачем иду сюда; не приходится, говорит, идти тебе
самому за
таким делом, то да се, говорит…
— Не говорил я тебе об этом нашем деле по той причине: время, вишь ты, к тому не приспело, — продолжал Глеб, — нечего было заводить до поры до времени разговоров, и дома у меня ничего об этом о сю пору не ведают; теперь таиться нечего: не сегодня,
так завтра
сами узнаете… Вот, дядя, — промолвил рыбак, приподымая густые свои брови, — рекрутский набор начался! Это, положим, куда бы ни шло: дело, вестимо, нужное, царство без воинства не бывает; вот что неладно маленько, дядя: очередь за мною.
Немного погодя Глеб и сын его распрощались с дедушкой Кондратием и покинули озеро. Возвращение их совершилось
таким же почти порядком, как
самый приход; отец не переставал подтрунивать над сыном, или же, когда упорное молчание последнего чересчур забирало досаду старика, он принимался бранить его, называл его мякиной, советовал ему отряхнуться, прибавляя к этому, что хуже будет, коли он
сам примется отряхать его. Но сын все-таки не произносил слова.
Так миновали они луга и переехали реку.
Хотя старик свыкся уже с мыслью о необходимости разлучиться рано или поздно с приемышем, тем не менее, однако ж, заснуть он долго не мог: большую часть ночи проворочался он с боку на бок и часто
так сильно покрякивал, что куры и голуби, приютившиеся на окраине дырявой лодки, почти над
самой его головой, вздрагивали и поспешно высовывали голову из-под теплого крыла.
Подливая брату, Петр, конечно, не пропускал случая «тешить собственную душу», как он
сам выражался, и частенько-таки подносил штоф к губам.
Кровь и мозг совершенно покойны: вы просто чувствуете себя почему-то счастливым; все существо ваше невольно сознает тогда возможность тихих, мирных наслаждений, скромной задушевной жизни с
самим собою; жизни, которую вы
так давно,
так напрасно, может быть, искали в столицах, с их шумом, блеском и обольщениями, для вас тогда не существует: они кажутся
такими маленькими, что вы даже их не замечаете…
Народ достаточный, купеческий, запасливый: поэтому
самому сюда привозится товар «ходовой», то есть
такой, которого сбыт верен…
Подле него, возле ступенек крыльца и на
самых ступеньках, располагалось несколько пьяных мужиков, которые сидели вкривь и вкось, иной даже лежал, но все держались за руки или обнимались; они не обращали внимания на то, что через них шагали, наступали им на ноги или же попросту валились на них: дружеские объятия встречали того, кто спотыкался и падал; они горланили что было моченьки, во сколько хватало духу какую-то раздирательную, нескладную песню и
так страшно раскрывали рты, что видны были не только коренные зубы, но даже нёбо и маленький язычок, болтавшийся в горле.
Целовальник всем внушал
такое чувство: он никогда не возвышал голоса, говорил сонливо, нехотя, но его боялись и слушались
самые отчаянные удальцы.
Нешуточное было дело пробраться до другого конца села; пинки, посылаемые Глебом и его товарищем, ни к чему не служили: кроме того, что
сами они часто получали сдачу, усилия их действовали
так же безуспешно, как будто приходилось пробираться не сквозь толпу, а сквозь стену туго набитых шерстью тюков.