Как бы ни были велики барыши русского простолюдина, единственное изменение в его домашнем быту будет заключаться в двух-трех лубочных картинках, прибитых вкривь и вкось и на живую нитку, стенных часах с расписным неизмеримым циферблатом и кукушкой, и медном, раз
в век луженном, никогда не чищенном самоваре.
Неточные совпадения
— Нет, любезный, не говори этого. Пустой речи недолог
век. Об том, что вот он говорил, и деды и прадеды наши знали; уж коли да весь народ веру дал, стало, есть
в том какая ни на есть правда. Один человек солжет, пожалуй: всяк человек — ложь, говорится, да только
в одиночку; мир правду любит…
— Вот, нешто у нас причудливое брюхо! Мы сами, почитай, весь год постным пробавляемся, — возразил Глеб, — постная еда, знамо,
в пользу идет, не во вред человеку; ну, что говорить! И мясо не убавит
веку: после мясца-то человек как словно даже посытнее будет.
Живя почти исключительно материальной, плотской жизнью, простолюдин срастается, так сказать, с каждым предметом, его окружающим, с каждым бревном своей лачуги; он
в ней родился,
в ней прожил безвыходно свой
век; ни одна мысль не увлекала его за предел родной избы: напротив, все мысли его стремились к тому только, чтобы не покидать родного крова.
Чахлое существо это было насквозь проникнуто вялостью: его точно разварили
в котле; бледное отекшее лицо, мутные глаза, окруженные красными, распухнувшими
веками, желтые прямые волосы, примазанные, как у девки; черты его были необыкновенно тонки и мягки; самое имя его отличалось необыкновенною мягкостью и вялостью; не то чтобы Агапит, Вафулий, Федул или Ерофей — нет!
— Было время, точно, был во мне толк… Ушли мои года, ушла и сила… Вот толк-то
в нашем брате — сила! Ушла она — куда ты годен?.. Ну, что говорить, поработал и я, потрудился-таки, немало потрудился на
веку своем… Ну, и перестать пора… Время пришло не о суете мирской помышлять, не о житейских делах помышлять надо, Глеб Савиныч, о другом помышлять надо!..
Время от времени
в смущенной душе его как будто просветлялось, и тогда он внутренне давал себе крепкую клятву — никогда, до скончания
века, не бывать
в Комареве, не выходить даже за пределы площадки, жить тихо-тихо, так, чтоб о нем и не вспоминал никто.
— Яша, батюшка, голубчик, не оставь старика: услужи ты мне! — воскликнул он наконец, приподымаясь на ноги с быстротою, которой нельзя было ожидать от его лет. — Услужи мне! Поколь господь продлит мне
век мой, не забуду тебя!.. А я… я было на них понадеялся! — заключил он, обращая тоскливо-беспокойное лицо свое к стороне Оки и проводя ладонью по глазам,
в которых показались две тощие, едва приметные слезинки.
Быть может, он для блага мира // Иль хоть для славы был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон //
В веках поднять могла. Поэта, // Быть может, на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, // Быть может, унесла с собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней не домчится гимн времен, // Благословение племен.
Около полудня мы сделали большой привал. Люди тотчас же стали раздеваться и вынимать друг у друга клещей из тела. Плохо пришлось Паначеву. Он все время почесывался. Клещи набились ему в бороду и в шею. Обобрав клещей с себя, казаки принялись вынимать их у собак. Умные животные отлично понимали, в чем дело, и терпеливо переносили операцию. Совсем не то лошади: они мотали головами и сильно бились. Пришлось употребить много усилий, чтобы освободить их от паразитов, впившихся в губы и
в веки глаз.
Власть, сведенная целиком к роли утилитарного средства, не просуществовала бы и одного дня, сделавшись игралищем борющихся интересов, и новейший кризис власти
в век революции связан именно с непомерным, хотя все-таки не окончательным, преобладанием интересов и вообще всяческого утилитаризма в жизни власти.
Неточные совпадения
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем //
В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу
в скобках, // Что речь веду
в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати
веков кумир!
Хотя мы знаем, что Евгений // Издавна чтенье разлюбил, // Однако ж несколько творений // Он из опалы исключил: // Певца Гяура и Жуана // Да с ним еще два-три романа, //
В которых отразился
век // И современный человек // Изображен довольно верно // С его безнравственной душой, // Себялюбивой и сухой, // Мечтанью преданной безмерно, // С его озлобленным умом, // Кипящим
в действии пустом.
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто
в двадцать лет был франт иль хват, // А
в тридцать выгодно женат; // Кто
в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно
в очередь добился, // О ком твердили целый
век: // N. N. прекрасный человек.
Всего, что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но
в чем он истинный был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой
век блестящий и мятежный //
В Молдавии,
в глуши степей, // Вдали Италии своей.
И я лишен того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог час: // А я
в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И так уж тягостны они. // Я знаю:
век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…