Неточные совпадения
Сидя
в школе, Фома
почувствовал себя свободнее и стал сравнивать своих товарищей с другими мальчиками. Вскоре он нашел, что оба они — самые лучшие
в школе и первыми бросаются
в глаза, так же резко, как эти две цифры 5 и 7, не стертые с черной классной доски. И Фоме стало приятно оттого, что его товарищи лучше всех остальных мальчиков.
Со времени поездки с отцом по Волге Фома стал более бойким и разговорчивым с отцом, теткой, Маякиным. Но на улице или где-нибудь
в новом для него месте, при чужих людях, он хмурился и посматривал вокруг
себя подозрительно и недоверчиво, точно всюду
чувствовал что-то враждебное ему, скрытое от него и подстерегающее.
Она была знакома с какими-то гимназистами, и хотя между ними был Ежов, старый товарищ, но Фому не влекло к ним,
в их компании он
чувствовал себя стесненным.
Он был зол на Фому и считал
себя напрасно обиженным; но
в то же время
почувствовал над
собой твердую, настоящую хозяйскую руку. Ему, годами привыкшему к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя
в каюту старика-лоцмана, он уже с оттенком удовольствия
в голосе рассказал ему сцену с хозяином.
— Это, положим, верно, — бойка она — не
в меру… Но это — пустое дело! Всякая ржавчина очищается, ежели руки приложить… А крестный твой — умный старик… Житье его было спокойное, сидячее, ну, он, сидя на одном-то месте, и думал обо всем… его, брат, стоит послушать, он во всяком житейском деле изнанку видит… Он у нас — ристократ — от матушки Екатерины! Много о
себе понимает… И как род его искоренился
в Тарасе, то он и решил — тебя на место Тараса поставить,
чувствуешь?
Он
чувствовал себя счастливым и гордым, если порой ему удавалось распорядиться за свой страх чем-нибудь
в отцовском деле и заслужить одобрительную усмешку отца.
В ее присутствии Фома
чувствовал себя неуклюжим, огромным, тяжелым; это обижало его, и он густо краснел под ласковым взглядом больших глаз Софьи Павловны.
И, увидав, что его слова вызвали
в глазах Медынской веселый блеск,
почувствовал себя смешным и глупым, тотчас же озлился на
себя и подавленным голосом заговорил...
Фома слушал его болтовню, посматривал на патронессу, озабоченно разговаривавшую о чем-то с полицмейстером, мычал
в ответ своему собеседнику, притворяясь занятым едой, и желал, чтоб все это скорее кончилось. Он
чувствовал себя жалким, глупым, смешным для всех и был уверен, что все подсматривают за ним, осуждают его.
Парень смотрел на нее,
чувствуя себя обезоруженным ее ласковыми словами и печальной улыбкой. То холодное и жесткое, что он имел
в груди против нее, — таяло
в нем от теплого блеска ее глаз. Женщина казалась ему теперь маленькой, беззащитной, как дитя. Она говорила что-то ласковым голосом, точно упрашивала, и все улыбалась; но он не вслушивался
в ее слова.
Но его потащили куда-то.
В ушах его звенело, сердце билось быстро, но он
чувствовал себя легко и хорошо. И на подъезде клуба, глубоко и свободно вздохнув, он сказал Ухтищеву, добродушно улыбаясь...
Все, что Фома сказал и сделал
в этот вечер, возбудило у веселого секретаря большое любопытство к Фоме, а потом он
чувствовал себя польщенным откровенностью молодого богача.
Не двигая тяжелой с похмелья головой, Фома
чувствовал, что
в груди у него тоже как будто безмолвные тучи ходят, — ходят, веют на сердце сырым холодом и теснят его.
В движении туч по небу было что-то бессильное и боязливое… и
в себе он
чувствовал такое же… Не думая, он вспоминал пережитое за последние месяцы.
Теперь, вспоминая это, — и многое другое, — он
чувствовал стыд за
себя и недовольство Сашей. Он смотрел на ее стройную фигуру, слушал ровное дыхание ее и
чувствовал, что не любит эту женщину, не нужна ему она.
В его похмельной голове медленно зарождались какие-то серые, тягучие мысли. Как будто все, что он пережил за это время, скрутилось
в нем
в клубок тяжелый и сырой, и вот теперь клубок этот катается
в груди его, потихоньку разматываясь, и его вяжут тонкие, серые нити.
Русый и кудрявый парень с расстегнутым воротом рубахи то и дело пробегал мимо него то с доской на плече, то с топором
в руке; он подпрыгивал, как разыгравшийся козел, рассыпал вокруг
себя веселый, звонкий смех, шутки, крепкую ругань и работал без устали, помогая то одному, то другому, быстро и ловко бегая по палубе, заваленной щепами и деревом. Фома упорно следил за ним и
чувствовал зависть к этому парню.
Он же стоял
в стороне от них, не зная, что делать, ничего не умея,
чувствуя себя ненужным
в этом большом труде.
Сказал и, сплюнув под ноги
себе, равнодушно отошел от Фомы, войдя
в толпу, как клин
в дерево. Его речь окончательно пришибла Фому; он
чувствовал, что мужики считают его глупым и смешным. И, чтобы спасти свое хозяйское значение
в их глазах, чтобы снова привлечь к
себе уже утомленное внимание мужиков, он напыжился, смешно надул щеки и внушительным голосом бухнул...
В дешевых трактирах около него вились ястребами парикмахеры, маркеры, какие-то чиновники, певчие; среди этих людей он
чувствовал себя лучше, свободнее, — они были менее развратны, проще понимались им, порою они проявляли здоровые, сильные чувства, и всегда
в них было больше чего-то человеческого.
Сначала ему было жутко
чувствовать над
собой руку Маякина, но потом он помирился с этим и продолжал свою бесшабашную, пьяную жизнь,
в которой только одно утешало его — люди.
Горький укор, ядовитое презрение выразились на лице старика. С шумом оттолкнув от стола свое кресло, он вскочил с него и, заложив руки за спину, мелкими шагами стал бегать по комнате, потряхивая головой и что-то говоря про
себя злым, свистящим шепотом… Любовь, бледная от волнения и обиды,
чувствуя себя глупой и беспомощной пред ним, вслушивалась
в его шепот, и сердце ее трепетно билось.
Фома
чувствовал себя хорошо, видя, что Ежов слушает его слова внимательно и точно взвешивает каждое слово, сказанное им. Первый раз
в жизни встречаясь с таким отношением к
себе, Фома смело и свободно изливал пред товарищем свои думы, не заботясь о словах и
чувствуя, что его поймут, потому что хотят понять.
Он лег
в сторонке, под кустом орешника, и следил за всеми,
чувствуя себя чужим
в компании, замечая, что и Ежов как будто нарочно отошел от него подальше и тоже мало обращает внимания на него.
Глядя
в зеркало на свое взволнованное лицо, на котором крупные и сочные губы казались еще краснее от бледности щек, осматривая свой пышный бюст, плотно обтянутый шелком, она
почувствовала себя красивой и достойной внимания любого мужчины, кто бы он ни был. Зеленые камни, сверкавшие
в ее ушах, оскорбляли ее, как лишнее, и к тому же ей показалось, что их игра ложится ей на щеки тонкой желтоватой тенью. Она вынула из ушей изумруды, заменив их маленькими рубинами, думая о Смолине — что это за человек?
И девушка бросилась из комнаты, оставив за
собой в воздухе шелест шелкового платья и изумленного Фому, — он не успел даже спросить ее — где отец? Яков Тарасович был дома. Он, парадно одетый,
в длинном сюртуке, с медалями на груди, стоял
в дверях, раскинув руки и держась ими за косяки. Его зеленые глазки щупали Фому;
почувствовав их взгляд, он поднял голову и встретился с ними.
— Не понимаете? — с усмешкой посмотрев на Тараса, спросил Фома. — Ну… скажем так: едет человек
в лодке по реке… Лодка, может быть, хорошая, а под ней все-таки глубина… Лодка — крепкая… но ежели человек глубину эту темную под
собой почувствует… никакая лодка его не спасет…
Фома посмотрел на него и,
чувствуя что-то похожее на уважение к этому человеку, осторожно пошел вон из дома. Ему не хотелось идти к
себе в огромный пустой дом, где каждый шаг его будил звучное эхо, и он пошел по улице, окутанной тоскливо-серыми сумерками поздней осени. Ему думалось о Тарасе Маякине.