Неточные совпадения
— Жалеть его — не за что. Зря орал, ну
и получил, сколько следовало… Я его
знаю: он — парень хороший, усердный, здоровый
и — неглуп. А рассуждать — не его дело: рассуждать я могу, потому что я — хозяин. Это не просто, хозяином-то быть!.. От зуботычины он не помрет, а умнее будет… Так-то… Эх, Фома! Младенец ты… ничего не понимаешь… надо учить тебя жить-то… Может, уж немного осталось веку моего на земле…
— Вот! Что тебе? Ты новенький
и богатый, — с богатых учитель-то не взыскивает… А я — бедный объедон, меня он не любит, потому что я озорничаю
и никакого подарка не приносил ему… Кабы я плохо учился — он бы давно уж выключил меня. Ты
знаешь — я отсюда в гимназию уйду… Кончу второй класс
и уйду… Меня уж тут один студент приготовляет… Там я
так буду учиться — только держись! А у вас лошадей сколько?
— А что ты сам за себя отвечаешь — это хорошо. Там господь
знает, что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело не малое, ежели человек за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты говоришь — я сам…
Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты
и в ответе… Что, — Чумаков-то… не того… не ударил тебя? — с расстановкой спросил Игнат сына.
Он
знал их под грубыми
и зазорными словами, эти слова возбуждали в нем неприятное, но жгучее любопытство; его воображение упорно работало, но все-таки он не мог представить себе всего этого в образах, понятных ему.
Она села на диван в двух шагах от него. Фома видел блеск ее глаз, улыбку ее губ. Ему показалось, что она улыбается не
так, как давеча улыбалась, а иначе — жалобно, невесело. Эта улыбка ободрила его, ему стало легче дышать при виде этих глаз, которые, встретившись с его глазами, вдруг потупились. Но он не
знал, о чем говорить с этой женщиной,
и они оба молчали, молчанием тяжелым
и неловким… Заговорила она...
— Не
знаю я этого… — съехидничал старик. — Я насчет того больше, что очень уж не мудро это самое благотворительное дело…
И даже
так я скажу, что не дело это, а — одни вредные пустяки!
— Ах, не делайте этого! Пожалейте себя… Вы
такой… славный!.. Есть в вас что-то особенное, — что? Не
знаю! Но это чувствуется…
И мне кажется, вам будет ужасно трудно жить… Я уверена, что вы не пойдете обычным путем людей вашего круга… нет! Вам не может быть приятна жизнь, целиком посвященная погоне за рублем… о, нет! Я
знаю, — вам хочется чего-то иного… да?
— Тем лучше… — повторила она сухо
и твердо. —
Так вы
узнали все, да?
И, конечно, осудили меня, как
и следовало… Я понимаю… я виновата пред вами… Но… нет, я не буду оправдываться…
— В твои годы отец твой… водоливом тогда был он
и около нашего села с караваном стоял… в твои годы Игнат ясен был, как стекло… Взглянул на него
и — сразу видишь, что за человек. А на тебя гляжу — не вижу — что ты? Кто ты
такой?
И сам ты, парень, этого не
знаешь… оттого
и пропадешь… Все теперешние люди — пропасть должны, потому — не
знают себя… А жизнь — бурелом,
и нужно уметь найти в ней свою дорогу… где она?
И все плутают… а дьявол — рад… Женился ты?
— Вот! — со вздохом
и тихо воскликнула девушка. — Вот я
и думаю — надо… А как пойдешь? Ты
знаешь ли — я
такое чувствую теперь, — как будто между мною
и людьми туман стоит… густой, густой туман!..
— Ах, полно! Разве это можно бросить? Ты
знаешь — сколько разных мыслей на свете! О, господи!
И есть
такие, что голову жгут… В одной книге сказано, что все существующее на земле разумно…
— Не видал! — согласился Фома
и, помолчав, нерешительно сказал: — Может, лучше
и нет… Она для меня — очень нужна! — задумчиво
и тихо продолжал он. — Боюсь я ее, — то есть не хочу я, чтобы она обо мне плохо думала… Иной раз — тошно мне! Подумаешь — кутнуть разве, чтобы все жилы зазвенели? А вспомнишь про нее
и — не решишься…
И во всем
так — подумаешь о ней: «А как она
узнает?»
И побоишься сделать…
— Подняли? — спросил Фома, не
зная, что ему сказать при виде этой безобразной тяжелой массы,
и снова чувствуя обиду при мысли, что лишь ради того, чтобы поднять из воды эту грязную, разбитую уродину, он
так вскипел душой,
так обрадовался… — Что она?.. — неопределенно сказал Фома подрядчику.
Это вырвалось у Фомы совершенно неожиданно для него; раньше он никогда не думал ничего подобного. Но теперь, сказав крестному эти слова, он вдруг понял, что, если б крестный взял у него имущество, — он стал бы совершенно свободным человеком, мог бы идти, куда хочется, делать, что угодно… До этой минуты он был опутан чем-то, но не
знал своих пут, не умел сорвать их с себя, а теперь они сами спадают с него
так легко
и просто. В груди его вспыхнула тревожная
и радостная надежда, он бессвязно бормотал...
— Это всего лучше! Возьмите все
и — шабаш! А я — на все четыре стороны!.. Я этак жить не могу… Точно гири на меня навешаны… Я хочу жить свободно… чтобы самому все
знать… я буду искать жизнь себе… А то — что я? Арестант… Вы возьмите все это… к черту все! Какой я купец? Не люблю я ничего… А
так — ушел бы я от людей… работу какую-нибудь работал бы… А то вот — пью я… с бабой связался…
—
Так я
и знал: дура ты позлащенная!
— Н-да, я, брат, кое-что видел… — заговорил он, встряхивая головой. —
И знаю я, пожалуй, больше, чем мне следует
знать, а
знать больше, чем нужно,
так же вредно для человека, как
и не
знать того, что необходимо. Рассказать тебе, как я жил? Попробую. Никогда никому не рассказывал о себе… потому что ни в ком не возбуждал интереса… Преобидно жить на свете, не возбуждая в людях интереса к себе!..
— Словами себя не освободишь!.. — вздохнув, заметил Фома. — Ты вот как-то говорил про людей, которые притворяются, что всё
знают и могут… Я тоже
знаю таких… Крестный мой, примерно… Вот против них бы двинуть… их бы уличить!.. Довольно вредный народ!..
— Я его, сына родного, не
знаю, — он души своей не открывал предо мной… Может, между нами
такая разница выросла, что ее не токмо орел не перелетит — черт не перелезет!.. Может, его кровь
так перекипела, что
и запаха отцова нет в ней… а — Маякин он!
И я это чую сразу… Чую
и говорю: «Ныне отпущаеши раба твоего, владыко!..»
— Оказалось, по розыску моему, что слово это значит обожание, любовь, высокую любовь к делу
и порядку жизни. «
Так! — подумал я, —
так! Значит — культурный человек тот будет, который любит дело
и порядок… который вообще — жизнь любит — устраивать, жить любит, цену себе
и жизнь
знает… Хорошо!» — Яков Тарасович вздрогнул; морщины разошлись по лицу его лучами от улыбающихся глаз к губам,
и вся его лысая голова стала похожа на какую-то темную звезду.
— Строители жизни! Гущин — подаешь ли милостыню племяшам-то? Подавай хоть по копейке в день… немало украл ты у них… Бобров! Зачем на любовницу наврал, что обокрала она тебя,
и в тюрьму ее засадил? Коли надоела — сыну бы отдал… все равно, он теперь с другой твоей шашни завел… А ты не
знал? Эх, свинья толстая.! А ты, Луп, — открой опять веселый дом да
и лупи там гостей, как липки… Потом тебя черти облупят, ха-ха!.. С
такой благочестивой рожей хорошо мошенником быть!.. Кого ты убил тогда, Луп?
— Я пропал…
знаю! Только — не от вашей силы… а от своей слабости… да! Вы тоже черви перед богом…
И — погодите! Задохнетесь… Я пропал — от слепоты… Я увидал много
и ослеп… Как сова… Мальчишкой, помню… гонял я сову в овраге… она полетит
и треснется обо что-нибудь… Солнце ослепило ее… Избилась вся
и пропала. А отец тогда сказал мне: «Вот
так и человек: иной мечется, мечется, изобьется, измучается
и бросится куда попало… лишь бы отдохнуть!..» Эй! развяжите мне руки…
Неточные совпадения
В красавиц он уж не влюблялся, // А волочился как-нибудь; // Откажут — мигом утешался; // Изменят — рад был отдохнуть. // Он их искал без упоенья, // А оставлял без сожаленья, // Чуть помня их любовь
и злость. //
Так точно равнодушный гость // На вист вечерний приезжает, // Садится; кончилась игра: // Он уезжает со двора, // Спокойно дома засыпает //
И сам не
знает поутру, // Куда поедет ввечеру.
Я
знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо
и с трудом, // Его
так мило искажали, //
И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
И я лишен того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог час: // А я в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. //
И так уж тягостны они. // Я
знаю: век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…
«Не спится, няня: здесь
так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов
и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что
знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
Ее сестра звалась Татьяна… // Впервые именем
таким // Страницы нежные романа // Мы своевольно освятим. //
И что ж? оно приятно, звучно; // Но с ним, я
знаю, неразлучно // Воспоминанье старины // Иль девичьей! Мы все должны // Признаться: вкусу очень мало // У нас
и в наших именах // (Не говорим уж о стихах); // Нам просвещенье не пристало, //
И нам досталось от него // Жеманство, — больше ничего.