Неточные совпадения
Лет шестьдесят тому назад, когда
на Волге со сказочною быстротой создавались миллионные состояния, —
на одной из барж богача купца Заева служил водоливом Игнат Гордеев.
Но во всех трех полосах жизни Игната не покидало
одно страстное желание — желание иметь сына, и чем старее он становился, тем сильнее желал. Часто между ним и женой происходили такие беседы. Поутру, за чаем, или в полдень, за обедом, он, хмуро взглянув
на жену, толстую, раскормленную женщину, с румяным лицом и сонными глазами, спрашивал ее...
Голова у него была похожа
на яйцо и уродливо велика. Высокий лоб, изрезанный морщинами, сливался с лысиной, и казалось, что у этого человека два лица —
одно проницательное и умное, с длинным хрящеватым носом, всем видимое, а над ним — другое, без глаз, с
одними только морщинами, но за ними Маякин как бы прятал и глаза и губы, — прятал до времени, а когда оно наступит, Маякин посмотрит
на мир иными глазами, улыбнется иной улыбкой.
Чудесные царства не являлись пред ним. Но часто
на берегах реки являлись города, совершенно такие же, как и тот, в котором жил Фома.
Одни из них были побольше, другие — поменьше, но и люди, и дома, и церкви — все в них было такое же, как в своем городе. Фома осматривал их с отцом, оставался недоволен ими и возвращался
на пароход хмурый, усталый.
— Вот оно что!.. — проговорил он, тряхнув головой. — Ну, ты не того, — не слушай их. Они тебе не компания, — ты около них поменьше вертись. Ты им хозяин, они — твои слуги, так и знай. Захочем мы с тобой, и всех их до
одного на берег швырнем, — они дешево стоят, и их везде как собак нерезаных. Понял? Они про меня много могут худого сказать, — это потому они скажут, что я им — полный господин. Тут все дело в том завязло, что я удачливый и богатый, а богатому все завидуют. Счастливый человек — всем людям враг…
Фоме понравилось то, что отец его может так скоро переменять людей
на пароходе. Он улыбнулся отцу и, сойдя вниз
на палубу, подошел к
одному матросу, который, сидя
на полу, раскручивал кусок каната, делая швабру.
Об них забудь… это не люди, а так, скорлупа
одна, ни
на что они не годны…
Один из соседей Фомы по парте, — непоседливый, маленький мальчик с черными, мышиными глазками, — вскочил с места и пошел между парт, за все задевая, вертя головой во все стороны. У доски он схватил мел и, привстав
на носки сапог, с шумом, скрипя и соря мелом, стал тыкать им в доску, набрасывая
на нее мелкие, неясные знаки.
Очень страшно смотреть
одному откуда-то сверху, из тьмы,
на эту мертвую воду…
Удар в колокол
на колокольне заставляет всю воду всколыхнуться
одним могучим движением, и она долго плавно колышется от этого удара, колышется и большое светлое пятно, освещает ее, расширяется от ее центра куда-то в темную даль и бледнеет, тает.
Красивые сытые птицы, встряхивая белоснежными крыльями,
одна за другой вылетали из голубятни, в ряд усаживались
на коньке крыши и, освещенные солнцем, воркуя, красовались перед мальчиками.
— Ты вот что, — советовал Маякин, — ты сунь его с головой в какое-нибудь горячее дело! Право! Золото огнем пробуют… Увидим, какие в нем склонности, ежели пустим его
на свободу… Ты отправь его,
на Каму-то,
одного!
Он возился в сумраке, толкал стол, брал в руки то
одну, то другую бутылку и снова ставил их
на место, смеясь виновато и смущенно. А она вплоть подошла к нему и стояла рядом с ним, с улыбкой глядя в лицо ему и
на его дрожащие руки.
Живи так, чтобы
на старости было чем молодые годы вспомянуть… вот я вспомнила себя и хоть поплакала, а разгорелось сердце-то от
одной от памяти, как прежде жила…
Это слово было знакомо ему: им тетка Анфиса часто отвечала Фоме
на его вопросы, и он вложил в это краткое слово представление о силе, подобной силе бога. Он взглянул
на говоривших:
один из них был седенький старичок, с добрым лицом, другой — помоложе, с большими усталыми глазами и с черной клинообразной бородкой. Его хрящеватый большой нос и желтые, ввалившиеся щеки напоминали Фоме крестного.
Фома не раз видел эту женщину
на улицах; она была маленькая, он знал, что ее считают
одной из красивейших в городе.
— Гулял… была
одна на пароходе… От Перми до Казани вез ее…
— И я говорю: совершенно незачем. Потому деньги дадены твоим отцом, а почет тебе должен пойти по наследству. Почет — те же деньги… с почетом торговому человеку везде кредит, всюду дорога… Ты и выдвигайся вперед, чтобы всяк тебя видел и чтоб, ежели сделал ты
на пятак, —
на целковый тебе воздали… А будешь прятаться — выйдет неразумие
одно.
— А вот, говорю, вы денежки
на техническое приспособьте… Ежели его в малых размерах завести, то — денег
одних этих хватит, а в случае можно еще в Петербурге попросить — там дадут! Тогда и городу своих добавлять не надо и дело будет умнее.
— Эко!
Один я? Это раз… Жить мне надо? Это два. В теперешнем моем образе совсем нельзя жить — я это разве не понимаю?
На смех людям я не хочу… Я вон даже говорить не умею с людьми… Да и думать я не умею… — заключил Фома свою речь и смущенно усмехнулся.
— Прежде всего, Фома, уж ежели ты живешь
на сей земле, то обязан надо всем происходящим вокруг тебя думать. Зачем? А дабы от неразумия твоего не потерпеть тебе и не мог ты повредить людям по глупости твоей. Теперь: у каждого человеческого дела два лица, Фома.
Одно на виду у всех — это фальшивое, другое спрятано — оно-то и есть настоящее. Его и нужно уметь найти, дабы понять смысл дела… Вот, к примеру, дома ночлежные, трудолюбивые, богадельни и прочие такие учреждения. Сообрази —
на что они?
Когда крестный говорил о чиновниках, он вспомнил о лицах, бывших
на обеде, вспомнил бойкого секретаря, и в голове его мелькнула мысль о том, что этот кругленький человечек, наверно, имеет не больше тысячи рублей в год, а у него, Фомы, — миллион. Но этот человек живет так легко и свободно, а он, Фома, не умеет, конфузится жить. Это сопоставление и речь крестного возбудили в нем целый вихрь мыслей, но он успел схватить и оформить лишь
одну из них.
Стараясь говорить проще и понятнее, она волновалась, и слова ее речи сыпались
одно за другим торопливо, несвязно.
На губах ее все время играла жалобная усмешка.
Он не подал ей руки и, круто повернувшись, пошел прочь от нее. Но у двери в зал почувствовал, что ему жалко ее, и посмотрел
на нее через плечо. Она стояла там, в углу,
одна, руки ее неподвижно лежали вдоль туловища, а голова была склонена.
Когда Фома, отворив дверь, почтительно остановился
на пороге маленького номера с
одним окном, из которого видна была только ржавая крыша соседнего дома, — он увидел, что старый Щуров только что проснулся, сидит
на кровати, упершись в нее руками, и смотрит в пол, согнувшись так, что длинная белая борода лежит
на коленях, Но, и согнувшись, он был велик…
— Грешнее Игната-покойника
один есть человек
на земле — окаянный фармазон, твой крестный Яшка… — отчеканил старик.
— Да, парень! Думай… — покачивая головой, говорил Щуров. — Думай, как жить тебе… О-о-хо-хо! как я давно живу! Деревья выросли и срублены, и дома уже построили из них… обветшали даже дома… а я все это видел и — все живу! Как вспомню порой жизнь свою, то подумаю: «Неужто
один человек столько сделать мог? Неужто я все это изжил?..» — Старик сурово взглянул
на Фому, покачал головой и умолк…
И полено
одно от другого хоть сучком, да отличается, а тут хотят людей так обстрогать, чтобы все
на одно лицо были…
— Говорит он увесисто… — повторил Фома. — Жалуется… «Вымирает, говорит, настоящий купец… Всех, говорит, людей
одной науке учат… чтобы все были одинаковы…
на одно лицо…»
— Ах, полно! Разве это можно бросить? Ты знаешь — сколько разных мыслей
на свете! О, господи! И есть такие, что голову жгут… В
одной книге сказано, что все существующее
на земле разумно…
Идя по улице, он взглянул
на окна дома и в
одном из них увидал лицо Любы, такое же неясное, как все, что говорила девушка, как ее желания. Фома кивнул ей головой и подумал...
— Н-неизвестно… Так как он малый неглупый, то, вероятно, никогда не попадется… И будет по вся дни живота его сосуществовать со мною и вами
на одной и той же ступени равенства пред законом… О боже, что я говорю! — комически вздохнул Ухтищев.
Два голоса обнялись и поплыли над водой красивым, сочным, дрожащим от избытка силы звуком.
Один жаловался
на нестерпимую боль сердца и, упиваясь ядом жалобы своей, — рыдал скорбно, слезами заливая огонь своих мучений. Другой — низкий и мужественный — могуче тек в воздухе, полный чувства обиды. Ясно выговаривая слова, он изливался густою струей, и от каждого слова веяло местью.
— Как ты поешь, а? — с изумлением восклицал Фома, тревожно переминаясь
на одном месте.
Я почти сорок лет
одну и ту же газету читаю и хорошо вижу… вот пред тобой моя рожа, а предо мной —
на самоваре вон — тоже моя, но другая…
— То самое! — твердо сказал старик. — Смутилась Россия, и нет в ней ничего стойкого: все пошатнулось! Все набекрень живут,
на один бок ходят, никакой стройности в жизни нет… Орут только все
на разные голоса. А кому чего надо — никто не понимает! Туман
на всем… туманом все дышат, оттого и кровь протухла у людей… оттого и нарывы… Дана людям большая свобода умствовать, а делать ничего не позволено — от этого человек не живет, а гниет и воняет…
На Любовь слова отца падали
одно за другим, как петли крепкой сети, — падали, опутывая ее, и девушка, не умея освободиться из них, молчала, оглушенная речами отца.
— Мало тебе! А больше — я ничего не скажу…
На что? Все из
одного места родом — и люди и скоты… Пустяки все эти разговоры… Ты вот давай подумаем, как нам жить сегодня?
Русый и кудрявый парень с расстегнутым воротом рубахи то и дело пробегал мимо него то с доской
на плече, то с топором в руке; он подпрыгивал, как разыгравшийся козел, рассыпал вокруг себя веселый, звонкий смех, шутки, крепкую ругань и работал без устали, помогая то
одному, то другому, быстро и ловко бегая по палубе, заваленной щепами и деревом. Фома упорно следил за ним и чувствовал зависть к этому парню.
— Вон еще
один несчастненький мычит… Шел бы ты к нему; может, споетесь… — И, положив руку
на его кудрявую голову, она шутливо толкнула ее. — Чего ты скрипишь? Гулять тошно — делом займись…
Он представлял себя в средине огромной, суетливой толпы людей, которые неизвестно для чего мятутся, лезут друг
на друга… глаза у них жадно вытаращены, люди орут, падают, давят друг друга, все толкутся
на одном месте.
Яков Маякин остался в трактире
один. Он сидел за столом и, наклонясь над ним, рисовал
на подносе узоры, макая дрожащий палец в пролитый квас. Острая голова его опускалась все ниже над столом, как будто он не мог понять того, что чертил
на подносе его сухой палец.
Столпившись где-то в котловине, полной пыльного тумана, эта толпа в шумном смятении кружилась
на одном месте и была похожа
на зерно в ковше мельницы.
Шум, вой, смех, пьяные крики, азартный спор слышит Фома; песни и плач носятся над огромной, суетливой кучей живых человеческих тел, стесненных в яме; они ползают, давят друг друга, вспрыгивают
на плечи
один другому, суются, как слепые, всюду наталкиваются
на подобных себе, борются и, падая, исчезают из глаз.
Все это вскипало в груди до напряженного желания, — от силы которого он задыхался,
на глазах его являлись слезы, и ему хотелось кричать, выть зверем, испугать всех людей — остановить их бессмысленную возню, влить в шум и суету жизни что-то свое, сказать какие-то громкие, твердые слова, направить их всех в
одну сторону, а не друг против друга.
—
Один — пропал… другой — пьяница!.. Дочь… Кому же я труд свой перед смертью сдам?.. Зять был бы… Я думал — перебродит Фомка, наточится, — отдам тебя ему и с тобой всё —
на! Фомка негоден… А другого
на место его — не вижу… Какие люди пошли!.. Раньше железный был народ, а теперь — никакой прочности не имеют… Что это? Отчего?
— Молчи уж! — грубо крикнул
на нее старик. — Даже того не видишь, что из каждого человека явно наружу прет… Как могут быть все счастливы и равны, если каждый хочет выше другого быть? Даже нищий свою гордость имеет и пред другими чем-нибудь всегда хвастается… Мал ребенок — и тот хочет первым в товарищах быть… И никогда человек человеку не уступит — дураки только это думают… У каждого — душа своя… только тех, кто души своей не любит, можно обтесать под
одну мерку… Эх ты!.. Начиталась, нажралась дряни…
…А Фома все кутил и колобродил. В
одном из дорогих ресторанов города он попал в приятельски радостные объятия сына водочного заводчика, который взял
на содержание Сашу.
— Вот это встреча! А я здесь третий день проедаюсь в тяжком одиночестве… Во всем городе нет ни
одного порядочного человека, так что я даже с газетчиками вчера познакомился… Ничего, народ веселый… сначала играли аристократов и всё фыркали
на меня, но потом все вдребезги напились… Я вас познакомлю с ними… Тут
один есть фельетонист — этот, который вас тогда возвеличил… как его? Увеселительный малый, черт его дери!
— Я так понимаю:
одни люди — черви, другие — воробьи… Воробьи — это купцы… Они клюют червей… Так уж им положено… Они — нужны… А я и все вы — ни к чему… Мы живем без оправдания… Совсем не нужно нас… Но и те… и все — для чего? Это надо понять… Братцы!..
На что меня нужно? Не нужно меня!.. Убейте меня… чтобы я умер… хочу, чтобы я умер…