Неточные совпадения
Голос старика прерывался, худое лицо
было строго, от одежд его пахло ладаном.
Он
был владельцем канатного завода, имел в городе у пристаней лавочку. В этой лавочке, до потолка заваленной канатом, веревкой, пенькой и паклей, у него
была маленькая каморка со стеклянной скрипучей дверью. В каморке стоял большой, старый, уродливый стол, перед ним — глубокое кресло, и в нем Маякин сидел целыми днями, попивая чай, читая «Московские ведомости». Среди купечества он пользовался уважением, славой «мозгового» человека и очень любил ставить на вид древность своей породы, говоря сиплым
голосом...
— «
Был человек в земле Уц…» — начинал Маякин сиплым
голосом, и Фома, сидевший рядом с Любой в углу комнаты на диване, уже знал, что сейчас его крестный замолчит и погладит себя рукой по лысине.
Человек этот
был высок и наг, глаза у него
были огромные, как у Нерукотворного Спаса, и
голос — как большая медная труба, на которой играют солдаты в лагерях.
«Надо
будет съездить туда», — думал Фома. А до слуха его как будто откуда-то издали доносился беспокойный, неприятно резкий
голос приемщика...
Он
был зол на Фому и считал себя напрасно обиженным; но в то же время почувствовал над собой твердую, настоящую хозяйскую руку. Ему, годами привыкшему к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя в каюту старика-лоцмана, он уже с оттенком удовольствия в
голосе рассказал ему сцену с хозяином.
Голос старика странно задребезжал и заскрипел. Его лицо перекосилось, губы растянулись в большую гримасу и дрожали, морщины съежились, и по ним из маленьких глаз текли слезы, мелкие и частые. Он
был так трогательно жалок и не похож сам на себя, что Фома остановился, прижал его к себе с нежностью сильного и тревожно крикнул...
Такие отношения установились у них быстро; в две-три встречи Медынская вполне овладела юношей и начала медленно пытать его. Ей, должно
быть, нравилась власть над здоровым, сильным парнем, нравилось будить и укрощать в нем зверя только
голосом и взглядом, и она наслаждалась игрой с ним, уверенная в силе своей власти. Он уходил от нее полубольной от возбуждения, унося обиду на нее и злобу на себя. А через два дня снова являлся для пытки.
Старик
был возмущен; в
голосе его звучали досада, злоба, даже слезы. Фома никогда еще не видал его таким и невольно молчал.
— А я —
выпью еще коньяку, — кто хочет коньяку со мной? — тянул блаженным
голосом господин с бакенбардами, держа в руках бутылку.
— Фома Игнатьевич, — нетвердым, но трезвым
голосом заговорил Ухтищев, — смотрите, это опасная шутка!.. Я
буду жаловаться!..
Фома счастливо засмеялся при звуке ее
голоса, вскинул ее на руки и быстро, почти бегом, бросился по плотам к берегу. Она
была мокрая и холодная, как рыба, но ее дыхание
было горячо, оно жгло щеку Фомы и наполняло грудь его буйной радостью.
Она не напивалась, она всегда говорила с людьми твердым, властным
голосом, и все ее движения
были одинаково уверенны, точно этот поток не овладевал ею, а она сама управляла его бурным течением.
— Видела во сне, будто опять арфисткой стала.
Пою соло, а против меня стоит большущая, грязная собака, оскалила зубы и ждет, когда я кончу… А мне — страшно ее… и знаю я, что она сожрет меня, как только я перестану
петь… и вот я все
пою,
пою… и вдруг будто не хватает у меня
голосу… Страшно! А она — щелкает зубами… К чему это?..
В ее вопросе
было что-то угрожающее. Фома почувствовал робость пред ней и уже без задора в
голосе сказал...
Теперь она снова нравилась ему. В словах ее
было что-то родственное его настроению. Он, усмехнувшись, с удовольствием в
голосе и на лице сказал ей...
— Смотри, ребята! — раздавался звонкий и спокойный
голос подрядчика. — Всё ли как
быть надо? Придет пора бабе родить — рубах неколи шить… Ну — молись богу!
Вопросы сыпались на голову Любови неожиданно для нее, она смутилась. Она и довольна
была тем, что отец спрашивает ее об этом, и боялась отвечать ему, чтоб не уронить себя в его глазах. И вот, вся как-то подобравшись, точно собираясь прыгнуть через стол, она неуверенно и с дрожью в
голосе сказала...
— Давай! — поддержали его два-три
голоса. Завязался шумный спор о том, что
петь. Ежов слушал шум и, повертывая головой из стороны в сторону, осматривал всех.
Молодые люди, оставшись один на один, перекинулись несколькими пустыми фразами и, должно
быть, почувствовав, что это только отдаляет их друг от друга, оба замолчали тяжелым и неловким, выжидающим молчанием. Любовь, взяв апельсин, с преувеличенным вниманием начала чистить его, а Смолин осмотрел свои усы, опустив глаза вниз, потом тщательно разгладил их левой рукой, поиграл ножом и вдруг пониженным
голосом спросил у девушки...
Он ласково и сочувственно улыбался,
голос у него
был такой мягкий… В комнате повеяло теплом, согревающим душу. В сердце девушки все ярче разгоралась робкая надежда на счастье.
— Эх — дети! Язвы сердца, — а не радость его вы!.. — звенящим
голосом пожаловался Яков Тарасович, и, должно
быть, он много вложил в эти слова, потому что тотчас же после них просиял, приободрился и бойко заговорил, обращаясь к дочери: — Ну ты, раскисла от сладости? Айда-ка собери нам чего-нибудь… Угостим, что ли, блудного сына! Ты, чай, старичишка, забыл, каков
есть отец-то у тебя?
— Проворне, ребята, проворне! — раздался рядом с ним неприятный, хриплый
голос. Фома обернулся. Толстый человек с большим животом, стукая в палубу пристани палкой, смотрел на крючников маленькими глазками. Лицо и шея у него
были облиты потом; он поминутно вытирал его левой рукой и дышал так тяжело, точно шел в гору.
Вечером он снова зашел к Маякиным. Старика не
было дома, и в столовой за чаем сидела Любовь с братом. Подходя к двери, Фома слышал сиплый
голос Тараса...
Ему
было неловко в солидной компании; гул
голосов, гром музыки и шум парохода — все это раздражало его.
—
Будьте свидетелями… Я этого не прощу! Я — к мировому… Что такое? — И вдруг тонким
голосом завизжал, протянув к Фоме руки: — Связать его!..
— Прощенья тебе — нет! — продолжал Маякин твердо и повышая
голос. — Хотя все мы — христиане, но прощенья тебе не
будет от нас… Так и знай…