Неточные совпадения
Но, отдавая
так много силы этой погоне за рублем, он не
был жаден в узком смысле понятия и даже, иногда, обнаруживал искреннее равнодушие к своему имуществу.
— Что — все-таки? Ладно, хоть сам видел, как все делалось, — вперед — наука! А вот, когда у меня «Волгарь» горел, — жалко, не видал я. Чай, какая красота, когда на воде, темной ночью, этакий кострище пылает, а? Большущий пароходина
был…
— Пароход? Пароход — жалко
было, точно… Ну, да ведь это глупость одна — жалость! Какой толк? Плачь, пожалуй: слезы пожара не потушат. Пускай их — пароходы горят. И — хоть всё сгори — плевать! Горела бы душа к работе…
так ли?
— Н-да, — сказал Маякин, усмехаясь. — Это ты крепкие слова говоришь… И кто
так говорит — его хоть догола раздень, он все богат
будет…
Если муж звал ее в гости — она шла, но и там вела себя
так же тихо, как дома; если к ней приходили гости, она усердно
поила и кормила их, не обнаруживая интереса к тому, о чем говорили они, и никого из них не предпочитая.
Порой он вставал и молча крестился, низко кланяясь иконам, потом опять садился за стол,
пил водку, не опьянявшую его в эти часы, дремал, и —
так провел весь вечер, и всю ночь, и утро до полудня…
— «Что
такое человек, чтоб
быть ему чистым и чтоб рожденному женщиной
быть праведным?»
— Перестанет!.. Не для тебя я сына родил. У вас тут дух тяжелый… скучно, ровно в монастыре. Это вредно ребенку. А мне без него — нерадостно. Придешь домой — пусто. Не глядел бы ни на что. Не к вам же мне переселиться ради него, — не я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала — присмотр за ним
будет…
Жизнь мальчика катилась вперед, как шар под уклон.
Будучи его учителем, тетка
была и товарищем его игр. Приходила Люба Маякина, и при них старуха весело превращалась в
такое же дитя, как и они. Играли в прятки, в жмурки; детям
было смешно и приятно видеть, как Анфиса с завязанными платком глазами, разведя широко руки, осторожно выступала по комнате и все-таки натыкалась на стулья и столы, или как она, ища их, лазала по разным укромным уголкам, приговаривая...
— Ну? А он до тебя
такой ласковый
был….
— Нет, уж это без всякой совести! Не
было у меня
такого уговору, чтобы дрова таскать. Матрос — ну, стало
быть, дело твое ясное!.. А чтобы еще и дрова… спасибо! Это значит — драть с меня ту шкуру, которой я не продал… Это уж без совести! Ишь ты, какой мастер соки-то из людей выжимать.
— Жалеть его — не за что. Зря орал, ну и получил, сколько следовало… Я его знаю: он — парень хороший, усердный, здоровый и — неглуп. А рассуждать — не его дело: рассуждать я могу, потому что я — хозяин. Это не просто, хозяином-то
быть!.. От зуботычины он не помрет, а умнее
будет… Так-то… Эх, Фома! Младенец ты… ничего не понимаешь… надо учить тебя жить-то… Может, уж немного осталось веку моего на земле…
— А —
так уж надо… Подобьет его вода в колесо… нам, к примеру… завтра увидит полиция… возня пойдет, допросы… задержат нас. Вот его и провожают дальше… Ему что? Он уж мертвый… ему это не больно, не обидно… а живым из-за него беспокойство
было бы… Спи, сынок!..
— Известно, упал… Может, пьян
был… А может, сам бросился…
Есть и
такие, которые сами… Возьмет да и бросится в воду… И утонет… Жизнь-то, брат,
так устроена, что иная смерть для самого человека — праздник, а иная — для всех благодать!
Наблюдая за поведением мальчиков, —
так не похожих друг на друга, — Фома
был захвачен вопросом врасплох и — молчал.
— Вот! Что тебе? Ты новенький и богатый, — с богатых учитель-то не взыскивает… А я — бедный объедон, меня он не любит, потому что я озорничаю и никакого подарка не приносил ему… Кабы я плохо учился — он бы давно уж выключил меня. Ты знаешь — я отсюда в гимназию уйду… Кончу второй класс и уйду… Меня уж тут один студент приготовляет… Там я
так буду учиться — только держись! А у вас лошадей сколько?
— Эх ты! Богатый, а не завел голубей… У меня и то три
есть, — скобарь один, да голубка пегая, да турман… Кабы у меня отец
был богатый, — я бы сто голубей завел и все бы гонял целый день. И у Смолина
есть голуби — хорошие! Четырнадцать, — турмана-то он мне подарил. Только — все-таки он жадный… Все богатые — жадные! А ты тоже — жадный?
— И вот, сударь ты мой, в некотором царстве, в некотором государстве жили-были муж да жена, и
были они бедные-пребедные!.. Уж такие-то разнесчастные, что и есть-то им
было нечего. Походят это они по миру, дадут им где черствую, завалящую корочку, — тем они день и сыты. И вот родилось у них дите… родилось дите — крестить надо, а как они бедные, угостить им кумов да гостей нечем, — не идет к ним никто крестить! Они и
так, они и сяк, — нет никого!.. И взмолились они тогда ко господу: «Господи! Господи!..»
Утром после
такой ночи Фома вставал, торопливо мылся, наскоро
пил чай и бежал в училище, снабженный сдобными и сладкими пирожками, — их там ждал всегда голодный Ежов, питавшийся от щедрот своего богатого товарища.
— То и зазнается, что ты учишься плохо, а он всегда помогает тебе… Он — умный… А что бедный,
так — разве в этом он виноват? Он может выучиться всему, чему захочет, и тоже
будет богат…
Воровство
есть тоже труд, и труд опасный, все же заработанное трудом —
так сладко!..
От крика они разлетятся в стороны и исчезнут, а потом, собравшись вместе, с горящими восторгом и удалью глазами, они со смехом
будут рассказывать друг другу о том, что чувствовали, услышав крик и погоню за ними, и что случилось с ними, когда они бежали по саду
так быстро, точно земля горела под ногами.
— Если ты
будешь сам в руки соваться — поди к черту! Я тебе не товарищ… Тебя поймают да к отцу отведут — он тебе ничего не сделает, а меня, брат,
так ремнем отхлещут — все мои косточки облупятся…
— Стыдно-с! Наследник
такого именитого и уважаемого лица… Недостойно-с вашего положения… Можете идти… Но если еще раз повторится происшедшее… принужден
буду сообщить вашему батюшке… которому, между прочим, имею честь свидетельствовать мое почтение!..
Игнат, должно
быть, не ждал
такого ответа и несколько секунд молчал, поглаживая бороду.
— А в овраге спугнули мы сову, — рассказывал мальчик. — Вот потеха-то
была! Полетела это она, да с разлету о дерево — трах! даже запищала, жалобно таково… А мы ее опять спугнули, она опять поднялась и все
так же — полетит, полетит, да на что-нибудь и наткнется, —
так от нее перья и сыплются!.. Уж она трепалась, трепалась по оврагу-то… насилу где-то спряталась… мы и искать не стали, жаль стало, избилась вся… Она, тятя, совсем слепая днем-то?
Так, день за днем, медленно развертывалась жизнь Фомы, в общем — небогатая волнениями, мирная, тихая жизнь. Сильные впечатления, возбуждая на час душу мальчика, иногда очень резко выступали на общем фоне этой однообразной жизни, но скоро изглаживались. Еще тихим озером
была душа мальчика, — озером, скрытым от бурных веяний жизни, и все, что касалось поверхности озера, или падало на дно, ненадолго взволновав сонную воду, или, скользнув по глади ее, расплывалось широкими кругами, исчезало.
Порой эти видения возбуждали в нем прилив мощной энергии и как бы опьяняли его — он вставал и, расправляя плечи, полной грудью,
пил душистый воздух; но иногда те же видения навевали на него грустное чувство — ему хотелось плакать,
было стыдно слез, он сдерживался и все-таки тихо плакал.
И все-таки, даже когда Фоме минуло девятнадцать лет, —
было в нем что-то детское, наивное, отличавшее его от сверстников. Они смеялись над ним, считая его глупым; он держался в стороне от них, обиженный отношением к нему. А отцу и Маякину, которые не спускали его с глаз, эта неопределенность характера Фомы внушала серьезные опасения.
Он исчез. Но Фому не интересовало отношение мужиков к его подарку: он видел, что черные глаза румяной женщины смотрят на него
так странно и приятно. Они благодарили его, лаская, звали к себе, и, кроме них, он ничего не видал. Эта женщина
была одета по-городскому — в башмаки, в ситцевую кофту, и ее черные волосы
были повязаны каким-то особенным платочком. Высокая и гибкая, она, сидя на куче дров, чинила мешки, проворно двигая руками, голыми до локтей, и все улыбалась Фоме.
Когда же, смеясь над ним, его уверяли, что они именно таковы и не могут
быть иными, он глуповато и смущенно улыбался, но все-таки думал, что не для всех людей сношения с женщиной обязательны в
такой постыдной форме и что, наверное,
есть что-нибудь более чистое, менее грубое и обидное для человека.
Живи
так, чтобы на старости
было чем молодые годы вспомянуть… вот я вспомнила себя и хоть поплакала, а разгорелось сердце-то от одной от памяти, как прежде жила…
—
Так что — вы не кричите! Из-за пустяка, какова
есть баба…
— Видал? — заключил он свой рассказ. —
Так что — хорошей породы щенок, с первой же охоты — добрый пес… А ведь с виду он —
так себе… человечишко мутного ума… Ну, ничего, пускай балуется, — дурного тут, видать, не
будет… при
таком его характере… Нет, как он заорал на меня! Труба, я тебе скажу!.. Сразу определился, будто власти и строгости ковшом хлебнул…
В Перми Фому ждало письмо от крестного, который сообщал, что Игнат запил с тоски о сыне и что в его годы вредно
так пить.
— А ты послушай-ка, что я тебе скажу, — спокойно сказала женщина. — Горит в руке твоей лучина, а тебе и без нее уже светло, —
так ты ее сразу окуни в воду, тогда и чаду от нее не
будет, и руки она тебе не обожжет…
Это смутило Фому, и он, покраснев, отошел от них, думая о судьбе и недоумевая: зачем ей нужно
было приласкать его, подарив ему женщину, и тотчас вырвать из рук у него подарок
так просто и обидно?
— Что, хороша, видно, бабеночка-то? — посмеиваясь, говорил Маякин, щупая Фому своими хитрыми глазками. — Вот
будешь ты при ней рот разевать…
так она все внутренности у тебя съест…
— На что спрашивать Ефима? Ты сам должен все сказать…
Так, стало
быть,
пьешь?
Старайся стоять выше дела…
так поставь себя, чтоб все оно у тебя под ногами
было, на виду, чтоб каждый малый гвоздик в нем — виден
был тебе…
— Крестного держись… у него ума в башке — на весь город хватит! Он только храбрости лишен, а то —
быть бы ему высоко. Да, —
так, говорю, недолго мне жить осталось… По-настоящему, пора бы готовиться к смерти… Бросить бы все, да поговеть, да заботиться, чтоб люди меня добром вспомянули…
— Поговори! — зарычал он. — Набрался храбрости под мягкой-то рукой… На всякое слово ответ находишь. Смотри — рука моя хоть и мягкая
была, но еще
так сжать может, что у тебя из пяток слезы брызнут!.. Скоро ты вырос — как гриб-поганка, чуть от земли поднялся, а уж воняешь…
Медынская показалась менее красивой и более доступной; ему стало жаль ее, и все-таки он злорадно подумал: «Противно ей, должно
быть, когда он ее целует…» И за всем этим он порою ощущал в себе какую-то бездонную, томительную пустоту, которой не заполняли ни впечатления истекшего дня, ни воспоминания о давних; и биржа, и дела, и думы о Медынской — все поглощалось этой пустотой…
— «Блажен путь, в онь же идеши днесь, душе…» — тихонько
напевал Яков Тарасович, поводя носом, и снова шептал в ухо крестника: — Семьдесят пять тысяч рублей —
такая сумма, что за нее можно столько же и провожатых потребовать… Слыхал ты, что Сонька-то в сорочины как раз закладку устраивает?
Эти слова
были неприятны Фоме, но
были полезны ему тем, что заставляли его
так или иначе внутренно откликаться на них.
— Вот этого умный человек никогда не спросит. Умный человек сам видит, что ежели река —
так она течет куда-нибудь… а кабы она стояла, то
было бы болото…
— Я, деточка, паче всего боюсь глупости, — со смиренной ядовитостью ответил Маякин. — Я
так полагаю: даст тебе дурак меду — плюнь; даст мудрец яду —
пей! А тебе скажу: слаба, брат, душа у ерша, коли у него щетинка дыбом не стоит…
— Этим не надо смущаться… — покровительственно говорила Медынская. — Вы еще молоды, а образование доступно всем… Но
есть люди, которым оно не только не нужно, а способно испортить их… Это люди с чистым сердцем… доверчивые, искренние, как дети… и вы из этих людей… Ведь вы
такой, да?
— Ну, зачем же
так? — укоризненно сказала женщина и, оправляя платье, нечаянно погладила рукой своей его опущенную руку, в которой он держал шляпу, что заставило Фому взглянуть на кисть своей руки и смущенно, радостно улыбнуться. — Вы, конечно,
будете на обеде? — спрашивала Медынская.
— А может
быть, когда-нибудь вы и
так просто… в гости зайдете, да?