Неточные совпадения
На него все жаловались — мать, староста, соседи; его сажали в холодную, пороли розгами, били и просто
так, без суда, но это не укрощало Якова, и всё теснее становилось ему жить в деревне, среди раскольников, людей хозяйственных,
как кроты, суровых ко всяким новшествам, упорно охранявших заветы древнего благочестия.
Со всех сторон к его стенам прилипли разные пристройки, одни — поновее, другие —
такие же серо-грязные,
как сам он.
— С ружьём-то? — горячо воскликнул Илья. — Да я, когда большой вырасту, я зверей не побоюся!.. Я их руками душить стану!.. Я и теперь уж никого не боюсь! Здесь — житьё тугое! Я хоть и маленький, а вижу! Здесь больнее дерутся, чем в деревне! Кузнец
как треснет по башке,
так там аж гудит весь день после того!..
Городские свалки нравились Илье больше, чем хождение по дворам. На свалках не было никого, кроме двух-трёх стариков,
таких же,
как Еремей, здесь не нужно было оглядываться по сторонам, ожидая дворника с метлой руках, который явится, обругает нехорошими словами а ещё и ударит, выгоняя со двора.
— Ну —
какая это игра? А ты торгуйся, чё-орт! Никогда ты не торгуешься!.. Разве
так бывает?
— Илька! Это отчего, — глаза у людей маленькие, а видят всё!.. Целый город видят. Вот — всю улицу…
Как она в глаза убирается, большая
такая?
— Добрый, да-а! А
как Ванька Ключарев разбил стекло,
так он его без обеда оставил да потом Ванькина отца позвал и говорит: «Подай на стекло сорок копеек!..» А отец Ваньку выпорол!..
Но в понедельник он пришёл из школы
такой же,
каким и прежде приходил, — угрюмый и обиженный.
—
Как ушла она третьего дня,
так ещё тогда отец зубами заскрипел и с той поры
так и был злющий, рычит.
—
Как бы не
так, — недовольно отозвался сирота. — Ты думаешь, я тоже в тряпичники пойду? Наплевал я!
Илья вытер лицо рукавом рубахи и посмотрел на всех. Петруха уже стоял за буфетом, встряхивая кудрями. Пред ним стоял Перфишка и лукаво ухмылялся. Но лицо у него, несмотря на улыбку, было
такое,
как будто он только что проиграл в орлянку последний свой пятак.
— По
какому такому случаю? — медленно и строго спросил буфетчик.
Много замечал Илья, но всё было нехорошее, скучное и толкало его в сторону от людей. Иногда впечатления, скопляясь в нём, вызывали настойчивое желание поговорить с кем-нибудь. Но говорить с дядей не хотелось: после смерти Еремея между Ильёй и дядей выросло что-то невидимое, но плотное и мешало мальчику подходить к горбуну
так свободно и близко,
как раньше. А Яков ничего не мог объяснить ему, живя тоже в стороне ото всего, но на свой особый лад.
— Я просто
так хотел, — безо всего… Просто бы молился, и всё тут!.. А он
как хочет!.. Что даст…
А зимой, в хорошую погоду, там всё блестит серебром и бывает
так тихо, что ничего не слыхать, кроме того,
как снег хрустит под ногой, и если стоять неподвижно, тогда услышишь только одно своё сердце.
— Боже мой, боже! — тяжело вздыхала Матица. — Что же это творится на свете белом? Что будет с девочкой? Вот и у меня была девочка,
как ты!.. Зосталась она там, дома, у городи Хороли… И это
так далеко — город Хорол, что если б меня и пустили туда,
так не нашла бы я до него дороги… Вот так-то бывает с человеком!.. Живёт он, живёт на земле и забывает, где его родина…
Илья тоже привык к этим отношениям, да и все на дворе как-то не замечали их. Порой Илья и сам, по поручению товарища, крал что-нибудь из кухни или буфета и тащил в подвал к сапожнику. Ему нравилась смуглая и тонкая девочка,
такая же сирота,
как сам он, а особенно нравилось, что она умеет жить одна и всё делает,
как большая. Он любил видеть,
как она смеётся, и постоянно старался смешить Машу. А когда это не удавалось ему — Илья сердился и дразнил девочку...
А всё-таки
как в тюрьму попал — обрадовался…
В праздники его посылали в церковь. Он возвращался оттуда всегда с
таким чувством,
как будто сердце его омыли душистою, тёплою влагой. К дяде за полгода службы его отпускали два раза. Там всё шло по-прежнему. Горбун худел, а Петруха посвистывал всё громче, и лицо у него из розового становилось красным. Яков жаловался, что отец притесняет его.
— Скажите, пожалуйста,
какой! — опасливо воскликнула хозяйка и
так посмотрела на Илью, точно раньше она никогда не видала его. Строганый усмехнулся, погладил бороду, постучал пальцами по столу и внушительно заговорил...
— Сказано — взявши нож, от него и погибнешь… Вот почему ты мне лишний… Так-то… На вот тебе полтинку, и — иди… Уходи… Помни — ты мне ничего худого, я тебе — тоже… Даже — вот, на! Дарю полтинник… И разговор вёл я с тобой, мальчишкой, серьёзный,
как надо быть и… всё
такое… Может, мне даже жалко тебя… но неподходящий ты! Коли чека не по оси — её надо бросить… Ну, иди…
Так мечталось ему, когда никто не обижал его грубым обращением, ибо с той поры,
как он понял себя самостоятельным человеком, он стал чуток и обидчив.
Но когда ему не удавалось ничего продать, и он, усталый, сидел в трактире или где-нибудь на улице, ему вспоминались грубые окрики и толчки полицейских, подозрительное и обидное отношение покупателей, ругательства и насмешки конкурентов,
таких же разносчиков,
как он, — тогда в нём смутно шевелилось большое, беспокойное чувство.
— Живём,
как можем, есть пища — гложем, нет — попищим, да
так и ляжем!.. А я ведь рад, что тебя встретил, чёрт те дери!
Сапожник забавлялся её отношением к нему и, видимо, чувствовал уважение к своей кудрявой девочке, умевшей хохотать
так же весело,
как сам он.
Другую
такую,
как была, — не найдёшь…
—
Так,
как я рассказывал, — лучше. Ведь это только священное писание нельзя толковать,
как хочется, а простые книжки — можно! Людьми писано, и я — человек. Я могу поправить, если не нравится мне… Нет, ты мне вот что скажи: когда ты спишь — где душа?
— Шумят люди… работают и всё
такое. Говорится — живут. Потом — хлоп! Человек умер… Что это значит? Ты, Илья,
как думаешь, а?
—
Так прямо и говори: не понимаю! А то лопочешь,
как сумасшедший… А я его — слушай!
По лестнице на чердак Матица шла впереди Ильи. Она становила на ступеньки сначала правую ногу и потом, густо вздыхая, медленно поднимала кверху левую. Илья шёл за нею без мысли и тоже медленно, точно тяжесть скуки мешала ему подниматься
так же,
как боль — Матице.
— Видишь ли…
Как заболела нога, то не стало у меня дохода… Не выхожу… А всё уж прожила… Пятый день сижу вот
так… Вчера уж и не ела почти, а сегодня просто совсем не ела… ей-богу, правда!
Он махнул рукой, отвернулся от товарища и замер неподвижно, крепко упираясь руками в сиденье стула и опустив голову на грудь. Илья отошёл от него, сел на кровать в
такой же позе,
как Яков, и молчал, не зная, что сказать в утешение другу.
Среди них нельзя жить
такому человеку,
как Яков, а Яков был хороший человек, добрый, тихий, чистый.
— Да-а, хороши! Стихи читал я — Лермонтова, Некрасова, Пушкина… Бывало, читаю,
как молоко пью. Есть, брат, стихи
такие, — читаешь — словно милая целует. А иной раз стих хлыстнёт тебя по сердцу,
как искру высечет: вспыхнешь весь…
—
Какие? — переспросил он, крепко потирая лоб рукой. — Забыл я. Ей-богу, забыл! Погоди, может, вспомню. У меня их всегда в башке —
как пчёл в улье…
так и жужжат! Иной раз начну сочинять,
так разгорячусь даже… Кипит в душе, слёзы на глаза выступают… хочется рассказать про это гладко, а слов нет… — Он вздохнул и, тряхнув головой, добавил: — В душе замешано густо, а выложишь на бумагу — пусто…
Они быстро шагали по улице и, на лету схватывая слова друг друга, торопливо перекидывались ими, всё более возбуждаясь, всё ближе становясь друг к другу. Оба ощущали радость, видя, что каждый думает
так же,
как и другой, эта радость ещё более поднимала их. Снег, падавший густыми хлопьями, таял на лицах у них, оседал на одежде, приставал к сапогам, и они шли в мутной кашице, бесшумно кипевшей вокруг них.
Илья, не отрывая глаз, смотрел,
как ловко она ходит по комнате, вздёрнув носик, ласково поглядывая на Павла, весело разговаривая, и ему стало грустно при мысли, что у него нет
такой подруги.
—
Как увижу тебя — словно в солнышке греюсь… и про всё позабуду, и на счастье надеюсь… Хорошо жить,
такую красотку любя, хорошо, когда видишь тебя…
— Ты думай
так, — тихо, но твёрдо продолжала девушка, — хоть день, да мой!.. Мне тоже не легко… Я —
как в песне поётся — моё горе — одна изопью, мою радость — с тобой разделю…
— Вы — дикий, а я капризная и упрямая. Если я захочу погасить солнце,
так влезу на крышу и буду дуть на него, пока не испущу последнего дыхания… видите,
какая я?
— Мой каприз! — говорила ему Олимпиада, играя его курчавыми волосами или проводя пальцем по тёмному пуху на его губе. — Ты мне нравишься всё больше… У тебя надёжное, твёрдое сердце, и я вижу, что, если ты чего захочешь, — добьёшься… Я —
такая же… Будь я моложе — вышла бы за тебя замуж… Тогда вдвоём с тобой мы разыграли бы жизнь,
как по нотам…
Тело у неё было
такое же гибкое и крепкое,
как её грудной голос, и стройное,
как характер её.
— Бедненькие вы с Павлом, — пожалела его девушка. Веру он любил, жалел её, искренно беспокоился, когда она ссорилась с Павлом, мирил их. Ему нравилось сидеть у неё, смотреть,
как она чесала свои золотистые волосы или шила что-нибудь, тихонько напевая. В
такие минуты она нравилась ему ещё больше, он острее чувствовал несчастие девушки и,
как мог, утешал её. А она говорила...
Купец дал ей всё, чего она желала. Вскоре Илья сидел в новой квартире Олимпиады, разглядывал толстые ковры на полу, мебель, обитую тёмным плюшем, и слушал спокойную речь своей любовницы. Он не замечал в ней особенного удовольствия от перемены обстановки: она была
так же спокойна и ровна,
как всегда.
Илье показалось, что, когда он взглянул на дверь лавки, — за стеклом её стоял старик и, насмешливо улыбаясь, кивал ему лысой головкой. Лунёв чувствовал непобедимое желание войти в магазин, посмотреть на старика вблизи. Предлог у него тотчас же нашёлся, —
как все мелочные торговцы, он копил попадавшуюся ему в руки старую монету, а накопив, продавал её менялам по рублю двадцать копеек за рубль. В кошельке у него и теперь лежало несколько
таких монет.
Илья полез в карман за кошельком. Но рука его не находила кармана и дрожала
так же,
как дрожало сердце от ненависти к старику и страха пред ним. Шаря под полой пальто, он упорно смотрел на маленькую лысую голову, и по спине у него пробегал холод…
Ему показалось, что глаза его выкатились, вылезли на лоб,
как у старика Полуэктова, и что они останутся навсегда
так, болезненно вытаращенными, никогда уже не закроются и каждый человек может увидать в них преступление.
— Полуэктова убили! — вдруг крикнул кто-то. Илья вскочил со стула,
как будто этим криком позвали его. Но в трактире все засуетились и пошли к дверям, на ходу надевая шапки. Он бросил на поднос гривенник, надел на плечо ремень своего ящика и пошёл
так же быстро,
как и все они.
Как хошь, стало быть,
так и живи.
— Говорили мы с ним о грехах, о спасении души, — воодушевлённо шептал Терентий. — Говорит он: «
Как долоту камень нужен, чтоб тупость обточить,
так и человеку грех надобен, чтоб растравить душу свою и бросить ее во прах под нози господа всемилостивого…»