— Стало быть, должен он знать — откуда явился и как? Душа, сказано, бессмертна — она всегда была… ага? Не то надо знать, как ты родился, а как понял, что живёшь? Родился ты живой, — ну, а когда
жив стал? В утробе матерней? Хорошо! А почему ты не помнишь не только того, как до родов жил, и опосля, лет до пяти, ничего не знаешь? И если душа, — то где она в тебя входит? Ну-ка?
Неточные совпадения
На него все жаловались — мать, староста, соседи; его сажали в холодную, пороли розгами, били и просто так, без суда, но это не укрощало Якова, и всё теснее
становилось ему
жить в деревне, среди раскольников, людей хозяйственных, как кроты, суровых ко всяким новшествам, упорно охранявших заветы древнего благочестия.
Вскоре Илье
стало казаться, что в деревне лучше
жить, чем в городе. В деревне можно гулять, где хочешь, а здесь дядя запретил уходить со двора. Там просторнее, тише, там все люди делают одно и то же всем понятное дело, — здесь каждый делает, что хочет, и все — бедные, все
живут чужим хлебом, впроголодь.
— Увидишь! Знай — учись, вырастешь — всё увидишь! Может, и сам разбогатеешь…
Живи, знай… Охо-хо-о! Вот я жил-жил, глядел-глядел — глаза-то себе и испортил… Вот они, слёзы-то, текут да текут у меня… и оттого
стал я тощо́й да хилый… Истёк, значит, слезой-то!
Вечера дедушка Еремей по-прежнему проводил в трактире около Терентия, разговаривая с горбуном о боге и делах человеческих. Горбун,
живя в городе,
стал ещё уродливее. Он как-то отсырел в своей работе; глаза у него
стали тусклые, пугливые, тело точно растаяло в трактирной жаре. Грязная рубашка постоянно всползала на горб, обнажая поясницу. Разговаривая с кем-нибудь, Терентий всё время держал руки за спиной и оправлял рубашку быстрым движением рук, — казалось, он прячет что-то в свой горб.
— Скушно
стало!.. Кабы
жив был дедушка Ерёма — сказки бы рассказывал нам; ничего нет лучше сказок!
Он
стал жить у сапожника, и каждый вечер ребятишки собирались к нему.
— Видишь ли… Как заболела нога, то не
стало у меня дохода… Не выхожу… А всё уж
прожила… Пятый день сижу вот так… Вчера уж и не ела почти, а сегодня просто совсем не ела… ей-богу, правда!
— Скоро уже девочка взрастёт. Я спрашивала которых знакомых кухарок и других баб — нет ли места где для девочки? Нет ей места, говорят… Говорят — продай!.. Так ей будет лучше… дадут ей денег и оденут… дадут и квартиру… Это бывает, бывает… Иной богатый, когда он уже
станет хилым на тело да поганеньким и уже не любят его бабы даром… то вот такой мерзюга покупает себе девочку… Может, это и хорошо ей… а всё же противно должно быть сначала… Лучше бы без этого… Лучше уж
жить ей голодной, да чистой, чем…
— Сто? — быстро спросил Илья. И тут он открыл, что уже давно в глубине его души
жила надежда получить с дяди не сто рублей, а много больше. Ему
стало обидно и на себя за свою надежду — нехорошую надежду, он знал это, — и на дядю за то, что он так мало даёт ему. Он встал со стула, выпрямился и твёрдо, со злобой сказал дяде...
Как хошь,
стало быть, так и
живи.
— Но ежели я каяться не хочу? — твёрдо спросил Илья. — Ежели я думаю так: грешить я не хотел… само собой всё вышло… на всё воля божия… чего же мне беспокоиться? Он всё знает, всем руководит… Коли ему этого не нужно было — удержал бы меня. А он — не удержал, —
стало быть, я прав в моём деле. Люди все неправдой
живут, а кто кается?
— Я думал про это! Прежде всего надо устроить порядок в душе… Надо понять, чего от тебя бог хочет? Теперь я вижу одно: спутались все люди, как нитки, тянет их в разные стороны, а кому куда надо вытянуться, кто к чему должен крепче себя привязать — неизвестно! Родился человек — неведомо зачем;
живёт — не знаю для чего, смерть придёт — всё порвёт…
Стало быть, прежде всего надо узнать, к чему я определён… во-от!..
Он вышел на улицу улыбаясь, с приятным чувством в груди. Ему нравилась и комната, оклеенная голубыми обоями, и маленькая, бойкая женщина. Но почему-то особенно приятным казалось ему именно то, что он будет
жить на квартире околоточного. В этом он чувствовал что-то смешное, задорное и, пожалуй, опасное для него. Ему нужно было навестить Якова; он нанял извозчика, уселся в пролётку и
стал думать — как ему поступить с деньгами, куда теперь спрятать их?..
Вечерний сумрак окутал поле; лес вдали
стал плотно чёрен, как гора. Летучая мышь маленьким тёмным пятном бесшумно мелькала в воздухе, и точно это она сеяла тьму. Далеко на реке был слышен стук колёс парохода по воде; казалось, что где-то далеко летит огромная птица и это её широкие крылья бьют воздух могучими взмахами. Лунёв припомнил всех людей, которые ему мешали
жить, и всех их, без пощады, наказал. От этого ему
стало ещё приятнее… И один среди поля, отовсюду стиснутый тьмою, он тихо запел…
Самовар свистит тише, но пронзительнее. Этот тонкий звук надоедливо лезет в уши, — он похож на писк комара и беспокоит, путает мысли. Но закрыть трубу самовара крышкой Илье не хочется: когда самовар перестаёт свистеть, в комнате
становится слишком тихо… На новой квартире у Лунёва появились неизведанные до этой поры им ощущения. Раньше он
жил всегда рядом с людьми — его отделяли от них тонкие деревянные переборки, — а теперь отгородился каменными стенами и не чувствовал за ними людей.
— Всякому хочется
жить чисто, весело… ей тоже… А ты ей: я тебя люблю,
стало быть,
живи со мной и терпи во всём недостаток… Думаешь, так и следует?
— Чахну… Рад же я, что опять вижу тебя… Вон ты
стал какой… важный… Ну, каково
живёшь?
На улице ему
стало легче. Он ясно понимал, что скоро Яков умрёт, и это возбуждало в нём чувство раздражения против кого-то. Якова он не жалел, потому что не мог представить, как
стал бы
жить между людей этот тихий парень. Он давно смотрел на товарища как на обречённого к исчезновению. Но его возмущала мысль: за что измучили безобидного человека, за что прежде времени согнали его со света? И от этой мысли злоба против жизни — теперь уже основа души — росла и крепла в нём.
Неточные совпадения
Трудись! Кому вы вздумали // Читать такую проповедь! // Я не крестьянин-лапотник — // Я Божиею милостью // Российский дворянин! // Россия — не неметчина, // Нам чувства деликатные, // Нам гордость внушена! // Сословья благородные // У нас труду не учатся. // У нас чиновник плохонький, // И тот полов не выметет, // Не
станет печь топить… // Скажу я вам, не хвастая, //
Живу почти безвыездно // В деревне сорок лет, // А от ржаного колоса // Не отличу ячменного. // А мне поют: «Трудись!»
Цыфиркин. А наш брат и век так
живет. Дела не делай, от дела не бегай. Вот беда нашему брату, как кормят плохо, как сегодни к здешнему обеду провианту не
стало…
Таким образом
прожили еще с неделю, но потом опять
стали помирать.
— Ну, старички, — сказал он обывателям, — давайте
жить мирно. Не трогайте вы меня, а я вас не трону. Сажайте и сейте, ешьте и пейте, заводите фабрики и заводы — что же-с! Все это вам же на пользу-с! По мне, даже монументы воздвигайте — я и в этом препятствовать не
стану! Только с огнем, ради Христа, осторожнее обращайтесь, потому что тут недолго и до греха. Имущества свои попалите, сами погорите — что хорошего!