Неточные совпадения
Забастовщики угрюмо жмутся друг ко другу, почти
не отвечая на раздраженные возгласы толпы, влезают на решетку сада, беспокойно поглядывая в улицы через головы людей, и напоминают стаю волков, окруженную собаками. Всем ясно, что эти люди, однообразно одетые, крепко связаны друг с другом непоколебимым решением, что
они не уступят, и это еще более раздражает толпу, но среди нее есть и философы: спокойно покуривая,
они увещевают слишком ретивых противников забастовки...
И стало видно, что в двух шагах от
его колес, поперек рельс, лежит, сняв фуражку с седой головы, вагоновожатый, с лицом солдата,
он лежит вверх грудью, и усы
его грозно торчат в небо. Рядом с
ним бросился на землю еще маленький, ловкий, как обезьянка, юноша, вслед за
ним,
не торопясь, опускаются на землю еще и еще люди…
А за
ним на рельсы стали падать точно
им ноги подрезали — какие-то веселые шумные люди, люди, которых
не было здесь за две минуты до этого момента.
Они бросались на землю, смеясь, строили друг другу гримасы и кричали офицеру, который, потрясая перчатками под носом человека в цилиндре, что-то говорил
ему, усмехаясь, встряхивая красивой головой.
Пятеро солдат с площадки первого вагона смотрели вниз на груду тел под колесами и — хохотали, качаясь на ногах, держась за стойки, закидывая головы вверх и выгибаясь, теперь —
они не похожи на жестяные заводные игрушки.
Там забастовка, в Парме. Хозяева
не уступают, рабочим стало трудно, и вот
они, собрав своих детей, уже начавших хворать от голода, отправили
их товарищам в Геную.
На тротуаре в тени большого дома сидят, готовясь обедать, четверо мостовщиков — серые, сухие и крепкие камни. Седой старик, покрытый пылью, точно пеплом осыпан, прищурив хищный, зоркий глаз, режет ножом длинный хлеб, следя, чтобы каждый кусок был
не меньше другого. На голове у
него красный вязаный колпак с кистью, она падает
ему на лицо, старик встряхивает большой, апостольской головою, и
его длинный нос попугая сопит, раздуваются ноздри.
К
ним идет мальчик с фьяской [Фъяска — оплетенная соломой бутыль для вина.] вина в руке и небольшим узлом в другой, идет, вскинув голову, и кричит звонко, точно птица,
не видя, что сквозь солому, которой обернута бутылка, падают на землю, кроваво сверкая, точно рубины, тяжелые капли густого вина.
— Человек — умеет работать! — продолжал
он с гордостью. — О, синьор, маленький человек, когда
он хочет работать, — непобедимая сила! И поверьте: в конце концов этот маленький человек сделает все чего хочет. Мой отец сначала
не верил в это.
— «Прорезать гору насквозь из страны в страну, — говорил
он, — это против бога, разделившего землю стенами гор, — бы увидите, что мадонна будет
не с нами!»
Он ошибся, мадонна со всеми, кто любит ее. Позднее отец тоже стал думать почти так же, как вот я говорю вам, потому что почувствовал себя выше, сильнее горы; но было время, когда
он по праздникам, сидя за столом перед бутылкой вина, внушал мне и другим...
—
Не один
он думал так, и это верно было: чем дальше — тем горячее в туннеле, тем больше хворало и падало в землю людей. И всё сильнее текли горячие ключи, осыпалась порода, а двое наших, из Лугано, сошли с ума. Ночами в казарме у нас многие бредили, стонали и вскакивали с постелей в некоем ужасе…
— «Разве я
не прав?» — говорил отец, со страхом в глазах и кашляя всё чаще, глуше… — «Разве я
не прав? — говорил
он. — Это непобедимо, земля!»
— И наконец — лег, чтобы уже
не встать никогда.
Он был крепок, мой старик,
он больше трех недель спорил со смертью, упорно, без жалоб, как человек, который знает себе цену.
— Много дней слышали мы эти звуки, такие гулкие, с каждым днем
они становились всё понятнее, яснее, и нами овладевало радостное бешенство победителей — мы работали, как злые духи, как бесплотные,
не ощущая усталости,
не требуя указаний, — это было хорошо, как танец в солнечный день, честное слово! И все мы стали так милы и добры, как дети. Ах, если бы вы знали, как сильно, как нестерпимо страстно желание встретить человека во тьме, под землей, куда ты, точно крот, врывался долгие месяцы!
— А когда наконец рушился пласт породы, и в отверстии засверкал красный огонь факела, и чье-то черное, облитое слезами радости лицо, и еще факелы и лица, и загремели крики победы, крики радости, — о, это лучший день моей жизни, и, вспоминая
его, я чувствую — нет, я
не даром жил!
Город лег на землю тяжелыми грудами зданий, прижался к ней и стонет и глухо ворчит. Издали кажется, как будто
он — только что разрушен пожаром, ибо над
ним еще
не угасло кровавое пламя заката и кресты
его церквей, вершины башен, флюгера — раскалены докрасна.
Он же идет молча и спокойно смотрит на город,
не ускоряя шага, одинокий, маленький, словно несущий что-то необходимое, давно ожидаемое всеми там, в городе, где уже тревожно загораются встречу
ему голубые, желтые и красные огни.
Над
ним вспыхнуло и растет опаловое облако, фосфорический, желтоватый туман неравномерно лег на серую сеть тесно сомкнутых зданий. Теперь город
не кажется разрушенным огнем и облитым кровью, — неровные линии крыш и стен напоминают что-то волшебное, но — недостроенное, неоконченное, как будто тот, кто затеял этот великий город для людей, устал и спит, разочаровался и, бросив всё, — ушел или потерял веру и — умер.
— Кто ж поедет в чужую страну, если
он не беден и
ему весело?
— Как пропал глаз? О, это было давно, еще мальчишкой был я тогда, но уже помогал отцу.
Он перебивал землю на винограднике, у нас трудная земля, просит большого ухода: много камня. Камень отскочил из-под кирки отца и ударил меня в глаз; я
не помню боли, но за обедом глаз выпал у меня — это было страшно, синьоры!..
Его вставили на место и приложили теплого хлеба, но глаз помер!
— Тогда
не было так много докторов и люди жили глупее, — о да! Может быть,
они добрей были? А?
— «Ты бы, Уго, вычистил старый овечий хлев и постлал туда соломы. Хотя там сухо и овцы больше года
не были там, всё же нужно хорошо убрать хлев, если ты с Идой хочешь жить в
нем!»
Эти люди — и веселы и скромны,
они жили трудно и
не жаловались,
они будут жить еще труднее и
не застонут — вы поможете
им в трудный час.
И было странно, обидно и печально — заметить в этой живой толпе грустное лицо: под руку с молодой женщиной прошел высокий, крепкий человек; наверное —
не старше тридцати лет, но — седоволосый.
Он держал шляпу в руке,
его круглая голова была вся серебряная, худое здоровое лицо спокойно и — печально. Большие, темные, прикрытые ресницами глаза смотрели так, как смотрят только глаза человека, который
не может забыть тяжкой боли, испытанной
им.
Заметно было, что она знакома с литературой католиков, направленной против социализма, и что в этом кружке ее слово пользуется
не меньшим вниманием, чем
его.
— Здесь относятся к женщине значительно упрощеннее и грубее, чем в России, и — до последнего времени — итальянки давали много оснований для этого;
не интересуясь ничем, кроме церкви,
они — в лучшем случае — чужды культурной работе мужчин и
не понимают ее значения.
— Почти год длилось состязание,
не вызывая у
них охоты сблизиться и поспорить один на один, но наконец
он первый подошел к ней.
— «Синьорина — мой постоянный оппонент, — сказал
он, —
не находит ли она, что в интересах дела будет лучше, если мы познакомимся ближе?»
— Она охотно согласилась с
ним, и почти с первых слов
они вступили в бой друг с другом: девушка яростно защищала церковь как место, где замученный человек может отдохнуть душою, где, пред лицом доброй мадонны, — все равны и все равно жалки, несмотря на разность одежды;
он возражал, что
не отдых нужен людям, а борьба, что невозможно гражданское равенство без равенства материальных благ и что за спиной мадонны прячется человек, которому выгодно, чтобы люди были несчастны и глупы.
— Она была
не очень красива — тонкая, с умным личиком, большими глазами, взгляд которых мог быть кроток и гневен, ласков и суров; она работала на фабрике шёлка, жила со старухой матерью, безногим отцом и младшей сестрой, которая училась в ремесленной школе. Иногда она бывала веселой,
не шумно, но обаятельно; любила музеи и старые церкви, восхищалась картинами, красотою вещей и, глядя на
них, говорила...
—
Он догнал ее, стал уговаривать, она выслушала
его молча,
не возражая, потом Сказала...
— «Я, моя мать и отец — все верующие и так умрем. Брак в мэрии —
не брак для меня: если от такого брака родятся дети, — я знаю, —
они будут несчастны. Только церковный брак освящает любовь, только
он дает счастье и покой».
—
Ему стало ясно, что она
не скоро уступит,
он же, конечно,
не мог уступить.
Они разошлись, прощаясь, девушка сказала...
— «Я
не дам никаких обещаний», — ответил
он.
— И началась борьба сильных людей:
они встречались, конечно, и даже более часто, чем прежде, встречались, потому что искали встреч, надеясь, что один из двух
не вытерпит мучений неудовлетворенного и всё разгоравшегося чувства.
— Однажды в праздник, гуляя с нею в поле за городом,
он сказал ей —
не угрожая, а просто думая вслух...
— И
он понял, что она умрет, но
не уступит
ему. До этого «да»
он порою обнимал и целовал ее, она боролась с
ним, но сопротивление ее слабело, и
он мечтал уже, что однажды она уступит, и тогда ее инстинкт женщины поможет
ему победить ее. Но теперь
он понял, что это была бы
не победа, а порабощение, и с той поры перестал будить в ней женщину.
— Так ходил
он с нею в темном круге ее представлений о жизни, зажигал пред нею все огни, какие мог зажечь, но — как слепая — она слушала
его с мечтательной улыбкой и
не верила
ему.
—
Он не ответил ей, опустив глаза.
— «Прости меня, я виновата перед тобою, я ошиблась и измучила тебя. Я вижу теперь, когда убита, что моя вера — только страх пред тем, чего я
не могла понять, несмотря на свои желания и твои усилия. Это был страх, но
он в крови моей, я с
ним рождена. У меня свой — или твой — ум, но чужое сердце, ты прав, я это поняла, но сердце
не могло согласиться с тобой…»
—
Он не верит в свою победу, убежден, что, говоря
ему — «ты прав!» — она лгала, чтобы утешить
его.
Его жена думает так же, оба
они любовно чтят память о ней, и эта тяжелая история гибели хорошего человека, возбуждая
их силы желанием отомстить за
него, придает
их совместной работе неутомимость и особенный, широкий, красивый характер.
С того дня, как умер сын
его Джигангир и народ Самарканда встретил победителя злых джеттов [Джетты — жители Моголистана, включавшего в себя Восточный Туркестан, Семиречье и Джунгарию.] одетый в черное и голубое, посыпав головы свои пылью и пеплом, с того дня и до часа встречи со Смертью в Отраре, [Тимур умер во время похода к границам Китая, когда
его армия прибыла в Отрар.] где она поборола
его, — тридцать лет Тимур ни разу
не улыбнулся — так жил
он, сомкнув губы, ни пред кем
не склоняя головы, и сердце
его было закрыто для сострадания тридцать лет!
На
нем широкая одежда из шелка небесного цвета, ее осыпают зерна жемчуга —
не больше пяти тысяч крупных зерен, да! На
его страшной седой голове белая шапка с рубином на острой верхушке, и качается, качается — сверкает этот кровавый глаз, озирая мир.
И вот пред
ним женщина — босая, в лоскутках выцветших на солнце одежд, черные волосы ее были распущены, чтобы прикрыть голую грудь, лицо ее, как бронза, а глаза повелительны, и темная рука, протянутая Хромому,
не дрожала.
— Да, я. Я победил многих и
его и еще
не устал от побед. А что ты скажешь о себе, женщина?
— Я — из-под Салерно, это далеко, в Италии, ты
не знаешь где! Мой отец — рыбак, мой муж — тоже,
он был красив, как счастливый человек, — это я поила
его счастьем! И еще был у меня сын — самый прекрасный мальчик на земле…
Почему звери и люди — которые часто злее злейших зверей —
не тронули тебя, ведь ты шла, даже
не имея оружия, единственного друга беззащитных, который
не изменяет
им, доколе у
них есть сила в руках?
— Море я встретила только одно, на
нем было много островов и рыбацких лодок, а ведь если ищешь любимое — дует попутный ветер. Реки легко переплыть тому, кто рожден и вырос на берегу моря. Горы? — я
не заметила гор.
— Были леса по дороге, да, это — было! Встречались вепри, медведи, рыси и страшные быки, с головой, опущенной к земле, и дважды смотрели на меня барсы, глазами, как твои. Но ведь каждый зверь имеет сердце, я говорила с
ними, как с тобой,
они верили, что я — Мать, и уходили, вздыхая, —
им было жалко меня! Разве ты
не знаешь, что звери тоже любят детей и умеют бороться за жизнь и свободу
их не хуже, чем люди?
Поклонимся Той, которая, неутомимо родит нам великих! Аристотель сын Ее, и Фирдуси, и сладкий, как мед, Саади, и Омар Хайям, подобный вину, смешанному с ядом, Искандер [Искандер — арабизированное имя Александра Македонского.] и слепой Гомер — это всё Ее дети, все
они пили Ее молоко, и каждого Она ввела в мир за руку, когда
они были ростом
не выше тюльпана, — вся гордость мира — от Матерей!
Боролись со мною за царства и города, но — никто, никогда — за человека, и
не имел человек цены в глазах моих, и
не знал я — кто
он и зачем на пути моем?