Неточные совпадения
Встречаясь друг
с другом, говорили о фабрике, о машинах, ругали мастеров, — говорили и думали только о том,
что связано
с работой.
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние люди. Сначала они обращали на себя внимание просто тем,
что были чужие, затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где они работали, потом новизна стиралась
с них, к ним привыкали, и они становились незаметными. Из их рассказов было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это так — о
чем же разговаривать?
Заметив в чужом необычное, слобожане долго не могли забыть ему это и относились к человеку, не похожему на них,
с безотчетным опасением. Они точно боялись,
что человек бросит в жизнь что-нибудь такое,
что нарушит ее уныло правильный ход, хотя тяжелый, но спокойный. Люди привыкли, чтобы жизнь давила их всегда
с одинаковой силой, и, не ожидая никаких изменений к лучшему, считали все изменения способными только увеличить гнет.
Слушая печальные, мягкие слова, Павел вспоминал,
что при жизни отца мать была незаметна в доме, молчалива и всегда жила в тревожном ожидании побоев. Избегая встреч
с отцом, он мало бывал дома последнее время, отвык от матери и теперь, постепенно трезвея, пристально смотрел на нее.
Павел сделал все,
что надо молодому парню: купил гармонику, рубашку
с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и стал такой же, как все подростки его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и польку, по праздникам возвращался домой выпивши и всегда сильно страдал от водки. Наутро болела голова, мучила изжога, лицо было бледное, скучное.
Ей казалось,
что с течением времени сын говорит все меньше, и, в то же время, она замечала,
что порою он употребляет какие-то новые слова, непонятные ей, а привычные для нее грубые и резкие выражения — выпадают из его речи.
Ей было сладко видеть,
что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь горели так мягко и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя в морщинах щек еще дрожали слезы. В ней колебалось двойственное чувство гордости сыном, который так хорошо видит горе жизни, но она не могла забыть о его молодости и о том,
что он говорит не так, как все,
что он один решил вступить в спор
с этой привычной для всех — и для нее — жизнью. Ей хотелось сказать ему: «Милый,
что ты можешь сделать?»
— Сам не понимаю, как это вышло!
С детства всех боялся, стал подрастать — начал ненавидеть, которых за подлость, которых — не знаю за
что, так просто! А теперь все для меня по-другому встали, — жалко всех,
что ли? Не могу понять, но сердце стало мягче, когда узнал,
что не все виноваты в грязи своей…
— Разве мы хотим быть только сытыми? Нет! — сам себе ответил он, твердо глядя в сторону троих. — Мы должны показать тем, кто сидит на наших шеях и закрывает нам глаза,
что мы все видим, — мы не глупы, не звери, не только есть хотим, — мы хотим жить, как достойно людей! Мы должны показать врагам,
что наша каторжная жизнь, которую они нам навязали, не мешает нам сравняться
с ними в уме и даже встать выше их!..
Что-то близкое зависти коснулось сердца Власовой. Поднимаясь
с пола, она грустно проговорила...
…Павел говорил все чаще, больше, все горячее спорил и — худел. Матери казалось,
что когда он говорит
с Наташей или смотрит на нее, — его строгие глаза блестят мягче, голос звучит ласковее и весь он становится проще.
— Хорошо бы написать им туда, а? Чтобы знали они,
что в России живут у них друзья, которые веруют и исповедуют одну религию
с ними, живут люди одних целей и радуются их победам!
Резкие слова и суровый напев ее не нравились матери, но за словами и напевом было нечто большее, оно заглушало звук и слово своею силой и будило в сердце предчувствие чего-то необъятного для мысли. Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах и звуках, всегда слушала ее
с особенным вниманием,
с тревогой более глубокой,
чем все другие песни.
Мать понимала,
что этот шум поднят работой ее сына. Она видела, как люди стягивались вокруг него, — и опасения за судьбу Павла сливались
с гордостью за него.
—
Что надо делать-то? — дрожащей рукой отирая
с лица пот, спрашивала Власова.
Возвратясь домой, она собрала все книжки и, прижав их к груди, долго ходила по дому, заглядывая в печь, под печку, даже в кадку
с водой. Ей казалось,
что Павел сейчас же бросит работу и придет домой, а он не шел. Наконец, усталая, она села в кухне на лавку, подложив под себя книги, и так, боясь встать, просидела до поры, пока не пришли
с фабрики Павел и хохол.
Мать слушала его слабый, вздрагивающий и ломкий голос и, со страхом глядя в желтое лицо, чувствовала в этом человеке врага без жалости,
с сердцем, полным барского презрения к людям. Она мало видела таких людей и почти забыла,
что они есть.
— Так вот! — сказал он, как бы продолжая прерванный разговор. — Мне
с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если люди не безобразят, они сразу заметны —
что такое? Вот. Я сам глаза людям намял тем,
что живу в стороне.
Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть,
что к сыну пришел пожилой человек и говорит
с ним, точно исповедуется. Но ей казалось,
что Павел ведет себя слишком сухо
с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина...
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо всем,
что она связывала
с своей верой в него,
что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
— Насчет господа — вы бы поосторожнее! Вы — как хотите! — Переведя дыхание, она
с силой, еще большей, продолжала: — А мне, старухе, опереться будет не на
что в тоске моей, если вы господа бога у меня отнимете!
За фабрикой, почти окружая ее гнилым кольцом, тянулось обширное болото, поросшее ельником и березой. Летом оно дышало густыми, желтыми испарениями, и на слободку
с него летели тучи комаров, сея лихорадки. Болото принадлежало фабрике, и новый директор, желая извлечь из него пользу, задумал осушить его, а кстати выбрать торф. Указывая рабочим,
что эта мера оздоровит местность и улучшит условия жизни для всех, директор распорядился вычитать из их заработка копейку
с рубля на осушение болота.
Мать протолкалась вперед и смотрела на сына снизу вверх, полна гордости: Павел стоял среди старых, уважаемых рабочих, все его слушали и соглашались
с ним. Ей нравилось,
что он не злится, не ругается, как другие.
— Позвольте! — говорил он, отстраняя рабочих
с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены, и взглядом опытного владыки людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, — он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих,
что они нашалили.
— Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ.
Что мы жили? На коленках ползали и все в землю кланялись. А теперь люди, — не то опамятовались, не то — еще хуже ошибаются, ну — не похожи на нас. Вот она, молодежь-то, говорит
с директором, как
с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат, за людей стоишь! Дай бог тебе, — может, найдешь ходы-выходы, — дай бог!
Она понимала — его посадят в тюрьму за то,
что он говорил сегодня рабочим. Но
с тем,
что он говорил, соглашались все, и все должны вступиться за него, значит — долго держать его не будут…
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо
с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели
с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына за то,
что сын ищет правду.
Было холодно, в стекла стучал дождь, казалось,
что в ночи, вокруг дома ходят, подстерегая, серые фигуры
с широкими красными лицами без глаз,
с длинными руками. Ходят и чуть слышно звякают шпорами.
— Он — сорок девятый! — перебил ее Егор Иванович спокойно. — И надо ждать,
что начальство заберет еще человек
с десяток! Вот этого господина тоже…
— Когда пойдете на свидание
с Павлом, — говорил Егор, — скажите ему,
что у него хорошая мать…
Разговор кончился тем,
что на другой день в обед Власова была на фабрике
с двумя корчагами Марьиной стряпни, а сама Марья пошла торговать на базар.
Воротясь
с фабрики, она провела весь день у Марьи, помогая ей в работе и слушая ее болтовню, а поздно вечером пришла к себе в дом, где было пусто, холодно и неуютно. Она долго совалась из угла в угол, не находя себе места, не зная,
что делать. И ее беспокоило,
что вот уже скоро ночь, а Егор Иванович не несет литературу, как он обещал.
—
Что вы? Темно, мокро, — устали вы! Ночуйте здесь! Егор Иванович в кухне ляжет, а мы
с вами тут…
— Они
с этим ни за
что не согласятся! — возразил Егор. — Они глубоко убеждены,
что это — именно их дело! И будут спрашивать усердно, долго!
В полдень она спокойно и деловито обложила свою грудь книжками и сделала это так ловко и удобно,
что Егор
с удовольствием щелкнул языком, заявив...
Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь
с ними. В стороне стоял полицейский и тонконогий человек
с красным лицом,
с быстрыми глазами. Мать, передвигая коромысло
с плеча на плечо, исподлобья следила за ним, чувствуя,
что это шпион.
—
С меня немногого довольно. Я знаю,
что вы меня любите, — вы всех можете любить, сердце у вас большое! — покачиваясь на стуле, говорил хохол.
Был тут Егор Иванович — мы
с ним из одного села, говорит он и то и се, а я — дома помню, людей помню, а как люди жили,
что говорили,
что у кого случилось — забыла!
Мать ласково кивнула ему головой. Ей нравилось,
что этот парень, первый озорник в слободке, говоря
с нею секретно, обращался на вы, нравилось общее возбуждение на фабрике, и она думала про себя...
— Хотел я к парням пристегнуться, чтобы вместе
с ними. Я в это дело — гожусь, — знаю,
что надо сказать людям. Вот. Ну, а теперь я уйду. Не могу я верить, должен уйти.
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда
с бо́льшим вниманием,
чем других, — он говорил проще всех, и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда не говорил о том,
что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
И все чаще спрашивала его,
что значит то или другое книжное слово, чуждое ей. Спрашивая, она смотрела в сторону, голос ее звучал безразлично. Он догадался,
что она потихоньку учится сама, понял ее стыдливость и перестал предлагать ей читать
с ним. Скоро она заявила ему...
— Тот, который у нас
с обыском был, он проще, — сопоставляла мать. — Сразу видно,
что собака…
— Нет, Андрюша, — люди-то, я говорю! — вдруг
с удивлением воскликнула она. — Ведь как привыкли! Оторвали от них детей, посадили в тюрьму, а они ничего, пришли, сидят, ждут, разговаривают, — а? Уж если образованные так привыкают,
что же говорить о черном-то народе?..
Николай снова начал есть. Мать исподлобья незаметно рассматривала его широкое лицо, стараясь найти в нем что-нибудь,
что помирило бы ее
с тяжелой, квадратной фигурой Весовщикова.
Матери казалось,
что она понимает его тревогу. А Николай сидел молча, и, когда хохол спрашивал его о чем-либо, он отвечал кратко,
с явной неохотой.
Она уже многое понимала из того,
что говорили они о жизни, чувствовала,
что они открыли верный источник несчастья всех людей, и привыкла соглашаться
с их мыслями.
— Пожалуй, поколотит его Николай! —
с опасением продолжал хохол. — Вот видите, какие чувства воспитали господа командиры нашей жизни у нижних чинов? Когда такие люди, как Николай, почувствуют свою обиду и вырвутся из терпенья —
что это будет? Небо кровью забрызгают, и земля в ней, как мыло, вспенится…
— Христос
с тобой! За
что?..
— Будь я дома — я бы не отпустил его!
Что он понес
с собой? Большое чувство возмущения и путаницу в голове.