Неточные совпадения
А вот теперь перед нею сидит ее сын, и то, что
говорят его глаза, лицо, слова, — все это задевает за
сердце, наполняя его чувством гордости за сына, который верно понял жизнь своей матери,
говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
В
сердце закипали слезы и, подобно ночной бабочке, слепо и жалобно трепетало ожидание горя, о котором так спокойно, уверенно
говорил сын.
И все мечтательно, с улыбками на лицах, долго
говорили о французах, англичанах и шведах как о своих друзьях, о близких
сердцу людях, которых они уважают, живут их радостями, чувствуют горе.
Тут вмешалась мать. Когда сын
говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей
сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
Он
говорил тихо, но каждое слово его речи падало на голову матери тяжелым, оглушающим ударом. И его лицо, в черной раме бороды, большое, траурное, пугало ее. Темный блеск глаз был невыносим, он будил ноющий страх в
сердце.
— Ты хорошо
говоришь, да — не
сердцу, — вот! Надо в
сердце, в самую глубину искру бросить. Не возьмешь людей разумом, не по ноге обувь — тонка, узка!
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит
сердца, если вы начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется не очень легко,
говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже была жена, превосходный человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
В
сердце ее вспыхнули тоска разочарования и — радость видеть Андрея. Вспыхнули, смешались в одно большое, жгучее чувство; оно обняло ее горячей волной, обняло, подняло, и она ткнулась лицом в грудь Андрея. Он крепко сжал ее, руки его дрожали, мать молча, тихо плакала, он гладил ее волосы и
говорил, точно пел...
— А не плачьте, ненько, не томите
сердца! Честное слово
говорю вам — скоро его выпустят! Ничего у них нет против него, все ребята молчат, как вареные рыбы…
— С меня немногого довольно. Я знаю, что вы меня любите, — вы всех можете любить,
сердце у вас большое! — покачиваясь на стуле,
говорил хохол.
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он
говорил проще всех, и его слова сильнее трогали
сердце. Павел никогда не
говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего
сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
Радостно потрясенная выражением лица и звуком голоса сына, она гладила его голову и, сдерживая биение
сердца, тихонько
говорила...
— Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. — Не
говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но — не задевай
сердца! Разве может мать не жалеть? Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие, все бросили, пошли… Паша!
— Так и должно быть! —
говорил хохол. — Потому что растет новое
сердце, ненько моя милая, — новое
сердце в жизни растет. Идет человек, освещает жизнь огнем разума и кричит, зовет: «Эй, вы! Люди всех стран, соединяйтесь в одну семью!» И по зову его все
сердца здоровыми своими кусками слагаются в огромное
сердце, сильное, звучное, как серебряный колокол…
— Он
говорил мне, что всех нас знают, все мы у жандармов на счету и что выловят всех перед Маем. Я не отвечал, смеялся, а
сердце закипало. Он стал
говорить, что я умный парень и не надо мне идти таким путем, а лучше…
— Да, да! —
говорила тихо мать, качая головой, а глаза ее неподвижно разглядывали то, что уже стало прошлым, ушло от нее вместе с Андреем и Павлом. Плакать она не могла, —
сердце сжалось, высохло, губы тоже высохли, и во рту не хватало влаги. Тряслись руки, на спине мелкой дрожью вздрагивала кожа.
Но это желание не исчезло у нее, и, разливая чай, она
говорила, смущенно усмехаясь и как бы отирая свое
сердце словами теплой ласки, которую давала равномерно им и себе...
— Мучается! Ему идти в солдаты, — ему и вот Якову. Яков просто
говорит: «Не могу», а тот тоже не может, а хочет идти… Думает — можно солдат потревожить. Я полагаю — стены лбом не прошибешь… Вот они — штыки в руку и пошли. Да-а, мучается! А Игнатий бередит ему
сердце, — напрасно!
— Жалко, что уходите вы! — необычно мягким голосом сказал Рыбин. — Хорошо
говорите! Большое это дело — породнить людей между собой! Когда вот знаешь, что миллионы хотят того же, что и мы,
сердце становится добрее. А в доброте — большая сила!
— Иной раз
говорит,
говорит человек, а ты его не понимаешь, покуда не удастся ему сказать тебе какое-то простое слово, и одно оно вдруг все осветит! — вдумчиво рассказывала мать. — Так и этот больной. Я слышала и сама знаю, как жмут рабочих на фабриках и везде. Но к этому сызмала привыкаешь, и не очень это задевает
сердце. А он вдруг сказал такое обидное, такое дрянное. Господи! Неужели для того всю жизнь работе люди отдают, чтобы хозяева насмешки позволяли себе? Это — без оправдания!
— Может быть, я
говорю глупо, но — я верю, товарищи, в бессмертие честных людей, в бессмертие тех, кто дал мне счастье жить прекрасной жизнью, которой я живу, которая радостно опьяняет меня удивительной сложностью своей, разнообразием явлений и ростом идей, дорогих мне, как
сердце мое. Мы, может быть, слишком бережливы в трате своих чувств, много живем мыслью, и это несколько искажает нас, мы оцениваем, а не чувствуем…
Переодеваясь в своей комнате, она еще раз задумалась о спокойствии этих людей, об их способности быстро переживать страшное. Это отрезвляло ее, изгоняя страх из
сердца. Когда она вошла в комнату, где лежал раненый, Софья, наклонясь над ним,
говорила ему...
Ошеломленная, мать неотрывно смотрела, — Рыбин что-то
говорил, она слышала его голос, но слова исчезали без эха в темной дрожащей пустоте ее
сердца.
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить
сердце от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она
говорила и обещала людям…
— Хорошо
говорите, — тянет
сердце за вашей речью. Думаешь — господи! хоть бы в щелку посмотреть на таких людей и на жизнь. Что живешь? Овца! Я вот грамотная, читаю книжки, думаю много, иной раз и ночь не спишь, от мыслей. А что толку? Не буду думать — зря исчезну, и буду — тоже зря.
«Скоро свобода!» —
говорила ей эта улыбка и точно гладила
сердце матери мягкими прикосновениями.
— Миром идут дети! Вот что я понимаю — в мире идут дети, по всей земле, все, отовсюду — к одному! Идут лучшие
сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои все к одному — к справедливости! Идут на победу всего горя человеческого, на уничтожение несчастий всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем,
говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые
сердца все в одно — соединят!
Она улыбалась, но ее улыбка неясно отразилась на лице Людмилы. Мать чувствовала, что Людмила охлаждает ее радость своей сдержанностью, и у нее вдруг возникло упрямое желание перелить в эту суровую душу огонь свой, зажечь ее, — пусть она тоже звучит согласно строю
сердца, полного радостью. Она взяла руки Людмилы, крепко стиснула их,
говоря...
— И когда я
говорю про себя слово это — товарищи! — слышу
сердцем — идут!