— Я иногда слишком уж от
сердца говорю, так что Дуня меня поправляет… Но, боже мой, в какой он каморке живет! Проснулся ли он, однако? И эта женщина, хозяйка его, считает это за комнату? Послушайте, вы говорите, он не любит сердца выказывать, так что я, может быть, ему и надоем моими… слабостями?.. Не научите ли вы меня, Дмитрий Прокофьич? Как мне с ним? Я, знаете, совсем как потерянная хожу.
Неточные совпадения
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только
сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест.
Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
— Соня, у меня
сердце злое, ты это заметь: этим можно многое объяснить. Я потому и пришел, что зол. Есть такие, которые не пришли бы. А я трус и… подлец! Но… пусть! все это не то…
Говорить теперь надо, а я начать не умею…
— Ну, вот еще! Куда бы я ни отправился, что бы со мной ни случилось, — ты бы остался у них провидением. Я, так сказать, передаю их тебе, Разумихин.
Говорю это, потому что совершенно знаю, как ты ее любишь и убежден в чистоте твоего
сердца. Знаю тоже, что и она тебя может любить, и даже, может быть, уж и любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо тебе запивать.
«Ну,
говори же,
говори же, — как будто так и хотело выпрыгнуть из
сердца Раскольникова. — Ну, что же, что же, что же ты не
говоришь?»
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было уже не до улыбки.
Сердце его стукало, и дыхание спиралось в груди. Он нарочно
говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание о том, что она боится его, как ребенок, и что он так для нее страшен.
Они хотели было
говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь,
сердце одного заключало бесконечные источники жизни для
сердца другого.
Ужель та самая Татьяна, // Которой он наедине, // В начале нашего романа, // В глухой, далекой стороне, // В благом пылу нравоученья // Читал когда-то наставленья, // Та, от которой он хранит // Письмо, где
сердце говорит, // Где всё наруже, всё на воле, // Та девочка… иль это сон?.. // Та девочка, которой он // Пренебрегал в смиренной доле, // Ужели с ним сейчас была // Так равнодушна, так смела?
— Нет,
сердце говорит, но вы подумайте: вы, мужчины, имеете виды на девушку, вы ездите в дом, вы сближаетесь, высматриваете, выжидаете, найдете ли вы то, что вы любите, и потом, когда вы убеждены, что любите, вы делаете предложение…
Она болезненно чувствовала прекрасную обособленность сына; грусть, любовь и стеснение наполняли ее, когда она прижимала мальчика к груди, где
сердце говорило другое, чем язык, привычно отражающий условные формы отношений и помышлений.
Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его
сердца говорил ему, что в племяннике не совсем погасли искры добродетели и изящных душевных качеств; но как их раздуть в очищающее пламя, — Егор Егорыч не мог придумать.
Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. // Не
говорит она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим
сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута; не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей
сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня
говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я не ропщу: зачем роптать? // Не может он мне счастья дать».
Своим пенатам возвращенный, // Владимир Ленский посетил // Соседа памятник смиренный, // И вздох он пеплу посвятил; // И долго
сердцу грустно было. // «Poor Yorick! — молвил он уныло, — // Он на руках меня держал. // Как часто в детстве я играл // Его Очаковской медалью! // Он Ольгу прочил за меня, // Он
говорил: дождусь ли дня?..» // И, полный искренней печалью, // Владимир тут же начертал // Ему надгробный мадригал.
И в одиночестве жестоком // Сильнее страсть ее горит, // И об Онегине далеком // Ей
сердце громче
говорит. // Она его не будет видеть; // Она должна в нем ненавидеть // Убийцу брата своего; // Поэт погиб… но уж его // Никто не помнит, уж другому // Его невеста отдалась. // Поэта память пронеслась, // Как дым по небу голубому, // О нем два
сердца, может быть, // Еще грустят… На что грустить?..
«Чтоб вас черт побрал всех, кто выдумал эти балы! —
говорил он в
сердцах.