Неточные совпадения
Но когда она воротилась, он уже заснул. Она постояла над ним минуту, ковш в ее
руке дрожал, и лед тихо бился о жесть. Поставив ковш на стол, она молча опустилась на колени перед образами. В стекла окон бились звуки пьяной жизни. Во
тьме и сырости осеннего вечера визжала гармоника, кто-то громко пел, кто-то ругался гнилыми словами, тревожно звучали раздраженные, усталые голоса женщин…
Был конец ноября. Днем на мерзлую землю выпал сухой мелкий снег, и теперь было слышно, как он скрипит под ногами уходившего сына. К стеклам окна неподвижно прислонилась густая
тьма, враждебно подстерегая что-то. Мать, упираясь
руками в лавку, сидела и, глядя на дверь, ждала…
Ей казалось, что во
тьме со всех сторон к дому осторожно крадутся, согнувшись и оглядываясь по сторонам, люди, странно одетые, недобрые. Вот кто-то уже ходит вокруг дома, шарит
руками по стене.
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом
то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот
рукой, зевнул. Голова у него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
— На
то и перепел, чтобы в сети попасть! — отозвался хохол. Он все больше нравился матери. Когда он называл ее «ненько», это слово точно гладило ее щеки мягкой, детской
рукой. По воскресеньям, если Павлу было некогда, он колол дрова, однажды пришел с доской на плече и, взяв топор, быстро и ловко переменил сгнившую ступень на крыльце, другой раз так же незаметно починил завалившийся забор. Работая, он свистел, и свист у него был красиво печальный.
— А я в получку новые куплю! — ответил он, засмеялся и вдруг, положив ей на плечо свою длинную
руку, спросил: — А может, вы и есть родная моя мать? Только вам не хочется в
том признаться людям, как я очень некрасивый, а?
— Надо говорить о
том, что есть, а что будет — нам неизвестно, — вот! Когда народ освободится, он сам увидит, как лучше. Довольно много ему в голову вколачивали, чего он не желал совсем, — будет! Пусть сам сообразит. Может, он захочет все отвергнуть, — всю жизнь и все науки, может, он увидит, что все противу него направлено, — как, примерно, бог церковный. Вы только передайте ему все книги в
руки, а уж он сам ответит, — вот!
По улице шли быстро и молча. Мать задыхалась от волнения и чувствовала — надвигается что-то важное. В воротах фабрики стояла толпа женщин, крикливо ругаясь. Когда они трое проскользнули во двор,
то сразу попали в густую, черную, возбужденно гудевшую толпу. Мать видела, что все головы были обращены в одну сторону, к стене кузнечного цеха, где на груде старого железа и фоне красного кирпича стояли, размахивая
руками, Сизов, Махотин, Вялов и еще человек пять пожилых, влиятельных рабочих.
— Всем трудно! — махнув
рукой, ответила она. — Может, только
тем, которые понимают, им — полегче… Но я тоже понемножку понимаю, чего хотят хорошие-то люди…
— До
того времени нас не однажды побьют, это я знаю! — усмехаясь, ответил хохол. — А когда нам придется воевать — не знаю! Прежде, видишь ты, надо голову вооружить, а потом
руки, думаю я…
Он ходил по комнате, взмахивая
рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил не Весовщиков, никто из товарищей Павла не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а
тот настойчиво и сильно говорил...
Мать внесла самовар, искоса глядя на Рыбина. Его слова, тяжелые и сильные, подавляли ее. И было в нем что-то напоминавшее ей мужа ее,
тот — так же оскаливал зубы, двигал
руками, засучивая рукава, в
том жила такая же нетерпеливая злоба, нетерпеливая, но немая. Этот — говорил. И был менее страшен.
— Мужику не
то интересно, откуда земля явилась, а как она по
рукам разошлась, — как землю из-под ног у народа господа выдернули? Стоит она или вертится, это не важно — ты ее хоть на веревке повесь, — давала бы есть; хоть гвоздем к небу прибей — кормила бы людей!..
В окно, весело играя, заглядывал юный солнечный луч, она подставила ему
руку, и когда он, светлый, лег на кожу ее
руки, другой
рукой она тихо погладила его, улыбаясь задумчиво и ласково. Потом встала, сняла трубу с самовара, стараясь не шуметь, умылась и начала молиться, истово крестясь и безмолвно двигая губами. Лицо у нее светлело, а правая бровь
то медленно поднималась кверху,
то вдруг опускалась…
— Когда был я мальчишкой лет десяти,
то захотелось мне поймать солнце стаканом. Вот взял я стакан, подкрался и — хлоп по стене!
Руку разрезал себе, побили меня за это. А как побили, я вышел на двор, увидал солнце в луже и давай топтать его ногами. Обрызгался весь грязью — меня еще побили… Что мне делать? Так я давай кричать солнцу: «А мне не больно, рыжий черт, не больно!» И все язык ему показывал. Это — утешало.
Хохол остался один посредине проулка, на него, мотая головами, наступали две лошади. Он подался в сторону, и в
то же время мать, схватив его за
руку, потащила за собой, ворча...
— Да, да! — говорила тихо мать, качая головой, а глаза ее неподвижно разглядывали
то, что уже стало прошлым, ушло от нее вместе с Андреем и Павлом. Плакать она не могла, — сердце сжалось, высохло, губы тоже высохли, и во рту не хватало влаги. Тряслись
руки, на спине мелкой дрожью вздрагивала кожа.
Ушли они. Мать встала у окна, сложив
руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во
тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
Приближал свое лицо вплоть к
тому, на что смотрел, и, поправляя очки тонкими пальцами правой
руки, прищуривался, прицеливаясь безмолвным вопросом в предмет, интересовавший его.
— Мучается! Ему идти в солдаты, — ему и вот Якову. Яков просто говорит: «Не могу», а
тот тоже не может, а хочет идти… Думает — можно солдат потревожить. Я полагаю — стены лбом не прошибешь… Вот они — штыки в
руку и пошли. Да-а, мучается! А Игнатий бередит ему сердце, — напрасно!
Людмила взяла мать под
руку и молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив голову, протирал платком пенсне. В тишине за окном устало вздыхал вечерний шум города, холод веял в лица, шевелил волосы на головах. Людмила вздрагивала, по щеке ее текла слеза. В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот. Люди, неподвижно стоя у окна, смотрели во
тьму и молчали.
— Перестаньте, Саша! — спокойно сказал Николай. Мать тоже подошла к ней и, наклонясь, осторожно погладила ее голову. Саша схватила ее
руку и, подняв кверху покрасневшее лицо, смущенно взглянула в лицо матери.
Та улыбнулась и, не найдя, что сказать Саше, печально вздохнула. А Софья села рядом с Сашей на стул, обняла за плечи и, с любопытной улыбкой заглядывая ей в глаза, сказала...
Они говорили друг другу незначительные, ненужные обоим слова, мать видела, что глаза Павла смотрят в лицо ей мягко, любовно. Все такой же ровный и спокойный, как всегда, он не изменился, только борода сильно отросла и старила его, да кисти
рук стали белее. Ей захотелось сделать ему приятное, сказать о Николае, и она, не изменяя голоса,
тем же тоном, каким говорила ненужное и неинтересное, продолжала...
— Разойдись, сволочь!.. А
то я вас, — я вам покажу! В голосе, на лице его не было ни раздражения, ни угрозы, он говорил спокойно, бил людей привычными, ровными движениями крепких длинных
рук. Люди отступали перед ним, опуская головы, повертывая в сторону лица.
— У меня — двое было. Один, двухлетний, сварился кипятком, другого — не доносила, мертвый родился, — из-за работы этой треклятой! Радость мне? Я говорю — напрасно мужики женятся, только вяжут себе
руки, жили бы свободно, добивались бы нужного порядка, вышли бы за правду прямо, как
тот человек! Верно говорю, матушка?..
— Ну! — воскликнула она, махнув
рукой. — Какая там тоска? Страх был — как бы вот за
того или этого замуж не выдали.
— Эх, милый вы мой! — покачивая головой, любовно воскликнула женщина. Ей было жалко его и в
то же время что-то в нем заставляло ее улыбаться теплой, материнской улыбкой. А он переменил позу, снова взял в
руку перо и заговорил, отмечая взмахами
руки ритм своей речи...
— Нам везет! — сказал Николай, потирая
руки. — Но — как я боялся за вас! Черт знает как! Знаете, Ниловна, примите мой дружеский совет — не бойтесь суда! Чем скорее он,
тем ближе свобода Павла, поверьте! Может быть — он уйдет с дороги. А суд — это приблизительно такая штука…
Матери хотелось сказать ему
то, что она слышала от Николая о незаконности суда, но она плохо поняла это и частью позабыла слова. Стараясь вспомнить их, она отодвинулась в сторону от людей и заметила, что на нее смотрит какой-то молодой человек со светлыми усами. Правую
руку он держал в кармане брюк, от этого его левое плечо было ниже, и эта особенность фигуры показалась знакомой матери. Но он повернулся к ней спиной, а она была озабочена воспоминаниями и тотчас же забыла о нем.
— Стыдились бы! Я человек тяжелый и
то понимаю справедливость! — Он поднял
руку выше головы и замолчал, полузакрыв глаза, как бы присматриваясь к чему-то вдали.
Ей, женщине и матери, которой тело сына всегда и все-таки дороже
того, что зовется душой, — ей было страшно видеть, как эти потухшие глаза ползали по его лицу, ощупывали его грудь, плечи,
руки, терлись о горячую кожу, точно искали возможности вспыхнуть, разгореться и согреть кровь в отвердевших жилах, в изношенных мускулах полумертвых людей, теперь несколько оживленных уколами жадности и зависти к молодой жизни, которую они должны были осудить и отнять у самих себя.
— Однако, мать, идем! — сказал Сизов. И в
то же время откуда-то явилась Саша, взяла мать под
руку и быстро потащила за собой на другую сторону улицы, говоря...
— Чудесно! — воскликнул Николай, не глядя на нее. — Вот что — вы мне скажите, где чемодан мой и мое белье, а
то вы забрали все в свои хищнические
руки, и я совершенно лишен возможности свободно распоряжаться личной собственностью.
Мать положила
руку на грудь ей и, тихонько толкая ее, говорила почти шепотом и точно сама созерцая
то, о чем говорит...