Неточные совпадения
Лицо его, заросшее
от глаз до шеи черной бородой, и волосатые руки внушали всем страх.
Павел сделал все, что надо молодому парню: купил гармонику, рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и стал такой же, как все подростки его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и польку, по праздникам возвращался домой выпивши и всегда сильно страдал
от водки. Наутро болела голова, мучила изжога,
лицо было бледное, скучное.
Глаза сына горели красиво и светло; опираясь грудью на стол, он подвинулся ближе к ней и говорил прямо в
лицо, мокрое
от слез, свою первую речь о правде, понятой им.
Взмахивая головою и понизив голос, говорила что-то
от себя, не глядя в книгу, ласково скользя глазами по
лицам слушателей.
— Как вы всегда говорите, Андрюша! — воскликнула мать. Стоя на коленях около самовара, он усердно дул в трубу, но тут поднял свое
лицо, красное
от напряжения, и, обеими руками расправляя усы, спросил...
От этой злой угрозы на нее повеяло мертвым холодом. Она ничего не сказала в ответ Исаю, только взглянула в его маленькое, усеянное веснушками
лицо и, вздохнув, опустила глаза в землю.
— Вы можете! — сказал хохол и, отвернув
от нее
лицо, крепко, как всегда, потер руками голову, щеку и глаза. — Все любят близкое, но — в большом сердце и далекое — близко! Вы много можете. Велико у вас материнское…
— Вот как? — задумчиво и тихо сказала мать, и глаза ее грустно остановились на
лице хохла. — Да. Вот как? Отказываются люди
от себя…
— Щи, кашу, всякую Марьину стряпню и прочую пищу — Павел понял.
Лицо у него задрожало
от сдерживаемого смеха, он взбил волосы и ласково, голосом, какого она еще не слышала
от него, сказал...
— Лежит он, — задумчиво рассказывала мать, — и точно удивляется, — такое у него
лицо. И никто его не жалеет, никто добрым словом не прикрыл его. Маленький такой, невидный. Точно обломок, — отломился
от чего-то, упал и лежит…
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим
лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал
от самого себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил не Весовщиков, никто из товарищей Павла не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил...
Хохол заметно изменился. У него осунулось
лицо и отяжелели веки, опустившись на выпуклые глаза, полузакрывая их. Тонкая морщина легла на
лице его
от ноздрей к углам губ. Он стал меньше говорить о вещах и делах обычных, но все чаще вспыхивал и, впадая в хмельной и опьянявший всех восторг, говорил о будущем — о прекрасном, светлом празднике торжества свободы и разума.
Мать вздрогнула, остановилась. Этот крик вызвал в ней острое чувство злобы. Она взглянула в опухшее, толстое
лицо калеки, он спрятал голову, ругаясь. Тогда она, ускорив шаг, догнала сына и, стараясь не отставать
от него, пошла следом.
В конце улицы, — видела мать, — закрывая выход на площадь, стояла серая стена однообразных людей без
лиц. Над плечом у каждого из них холодно и тонко блестели острые полоски штыков. И
от этой стены, молчаливой, неподвижной, на рабочих веяло холодом, он упирался в грудь матери и проникал ей в сердце.
Все ближе сдвигались люди красного знамени и плотная цепь серых людей, ясно было видно
лицо солдат — широкое во всю улицу, уродливо сплюснутое в грязно-желтую узкую полосу, — в нее были неровно вкраплены разноцветные глаза, а перед нею жестко сверкали тонкие острия штыков. Направляясь в груди людей, они, еще не коснувшись их, откалывали одного за другим
от толпы, разрушая ее.
От ее голоса веяло теплом, серые глаза мягко ласкали
лицо матери…
Парни медленно, тесной группой подошли к Софье и жали ей руку молча, неуклюже ласковые. В каждом ясно было видно скрытое довольство, благодарное и дружеское, и это чувство, должно быть, смущало их своей новизной. Улыбаясь сухими
от бессонной ночи глазами, они молча смотрели в
лицо Софьи и переминались с ноги на ногу.
Это было понятно — она знала освободившихся
от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких людей было больше, — темное и страшное
лицо жизни стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым.
— Слышишь? — толкнув в бок голубоглазого мужика, тихонько спросил другой. Тот, не отвечая, поднял голову и снова взглянул в
лицо матери. И другой мужик тоже посмотрел на нее — он был моложе первого, с темной редкой бородкой и пестрым
от веснушек, худым
лицом. Потом оба они отодвинулись
от крыльца в сторону.
Фуражка у него была надета набок, один ус закручен кверху, а другой опускался вниз, и
от этого
лицо его казалось кривым, обезображенным тупой, мертвой улыбкой.
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце
от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в
лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям…
Усталая, она замолчала, оглянулась. В грудь ей спокойно легла уверенность, что ее слова не пропадут бесполезно. Мужики смотрели на нее, ожидая еще чего-то. Петр сложил руки на груди, прищурил глаза, и на пестром
лице его дрожала улыбка. Степан, облокотясь одной рукой на стол, весь подался вперед, вытянул шею и как бы все еще слушал. Тень лежала на
лице его, и
от этого оно казалось более законченным. Его жена, сидя рядом с матерью, согнулась, положив локти на колена, и смотрела под ноги себе.
— Я сидел тут, писал и — как-то окис, заплесневел на книжках и цифрах. Почти год такой жизни — это уродство. Я ведь привык быть среди рабочего народа, и, когда отрываюсь
от него, мне делается неловко, — знаете, натягиваюсь я, напрягаюсь для этой жизни. А теперь снова могу жить свободно, буду с ними видеться, заниматься. Вы понимаете — буду у колыбели новорожденных мыслей, пред
лицом юной, творческой энергии. Это удивительно просто, красиво и страшно возбуждает, — делаешься молодым и твердым, живешь богато!
Голос у него стал крепким,
лицо побледнело, и в глазах загорелась обычная, сдержанная и ровная сила. Снова громко позвонили, прервав на полуслове речь Николая, — это пришла Людмила в легком не по времени пальто, с покрасневшими
от холода щеками. Снимая рваные галоши, она сердитым голосом сказала...
Она пошла домой. Было ей жалко чего-то, на сердце лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с поля в улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала в пролетке молодого человека с светлыми усами и бледным, усталым
лицом. Он тоже посмотрел на нее. Сидел он косо, и, должно быть,
от этого правое плечо у него было выше левого.
Павел ласково улыбался, Андрей тоже, оскалив зубы, кивал головой; в зале стало как-то светлее, проще
от их улыбок, оживленных
лиц и движения, внесенного ими в натянутое, чопорное молчание.
Она отшатнулась
от Людмилы, утомленная волнением, и села, тяжело дыша. Людмила тоже отошла, бесшумно, осторожно, точно боясь разрушить что-то. Она гибко двигалась по комнате, смотрела перед собой глубоким взглядом матовых глаз и стала как будто еще выше, прямее, тоньше. Худое, строгое
лицо ее было сосредоточенно, и губы нервно сжаты. Тишина в комнате быстро успокоила мать; заметив настроение Людмилы, она спросила виновато и негромко...
Их властно привлекала седая женщина с большими честными глазами на добром
лице, и, разобщенные жизнью, оторванные друг
от друга, теперь они сливались в нечто целое, согретое огнем слова, которого, быть может, давно искали и жаждали многие сердца, обиженные несправедливостями жизни.