Неточные совпадения
Но иногда некоторые из них
говорили что-то неслыханное в слободке.
С ними
не спорили, но слушали их странные речи недоверчиво. Эти речи у одних возбуждали слепое раздражение, у других смутную тревогу, третьих беспокоила легкая тень надежды на что-то неясное, и они начинали больше пить, чтобы изгнать ненужную, мешающую тревогу.
От людей, которые
говорили новое, слобожане молча сторонились. Тогда эти люди исчезали, снова уходя куда-то, а оставаясь на фабрике, они жили в стороне, если
не умели слиться в одно целое
с однообразной массой слобожан…
Он умер утром, в те минуты, когда гудок звал на работу. В гробу лежал
с открытым ртом, но брови у него были сердито нахмурены. Хоронили его жена, сын, собака, старый пьяница и вор Данила Весовщиков, прогнанный
с фабрики, и несколько слободских нищих. Жена плакала тихо и немного, Павел —
не плакал. Слобожане, встречая на улице гроб, останавливались и, крестясь,
говорили друг другу...
Она
говорила о жизни
с подругами,
говорила подолгу, обо всем, но все — и она сама — только жаловались, никто
не объяснял, почему жизнь так тяжела и трудна.
Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь горели так мягко и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя в морщинах щек еще дрожали слезы. В ней колебалось двойственное чувство гордости сыном, который так хорошо видит горе жизни, но она
не могла забыть о его молодости и о том, что он
говорит не так, как все, что он один решил вступить в спор
с этой привычной для всех — и для нее — жизнью. Ей хотелось сказать ему: «Милый, что ты можешь сделать?»
— Бог
с тобой! Живи как хочешь,
не буду я тебе мешать. Только об одном прошу —
не говори с людьми без страха! Опасаться надо людей — ненавидят все друг друга! Живут жадностью, живут завистью. Все рады зло сделать. Как начнешь ты их обличать да судить — возненавидят они тебя, погубят!
— Так вот! — сказал он, как бы продолжая прерванный разговор. — Мне
с тобой надо
поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если люди
не безобразят, они сразу заметны — что такое? Вот. Я сам глаза людям намял тем, что живу в стороне.
Тут вмешалась мать. Когда сын
говорил о боге и обо всем, что она связывала
с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он
не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
— Позвольте! —
говорил он, отстраняя рабочих
с своей дороги коротким жестом руки, но
не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены, и взглядом опытного владыки людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, — он шел,
не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
— Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили? На коленках ползали и все в землю кланялись. А теперь люди, —
не то опамятовались,
не то — еще хуже ошибаются, ну —
не похожи на нас. Вот она, молодежь-то,
говорит с директором, как
с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат, за людей стоишь! Дай бог тебе, — может, найдешь ходы-выходы, — дай бог!
Она понимала — его посадят в тюрьму за то, что он
говорил сегодня рабочим. Но
с тем, что он
говорил, соглашались все, и все должны вступиться за него, значит — долго держать его
не будут…
—
Поговорите с ней,
не пронесет ли она?
Мать старалась
не двигаться, чтобы
не помешать ему,
не прерывать его речи. Она слушала его всегда
с бо́льшим вниманием, чем других, — он
говорил проще всех, и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда
не говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
По канцелярии суетливо бегал низенький лысый человечек на коротких ногах,
с длинными руками и выдвинутой вперед челюстью.
Не останавливаясь, он
говорил тревожным и трескучим голосом...
—
Не шпионь,
не доноси. Через него отец погиб, через него он теперь в сыщики метит, —
с угрюмой враждебностью глядя на Андрея,
говорил Весовщиков.
— Да-а! — медленно протянул хохол. — Мальчик сердитый. Вы, ненько, про Исая
с ним
не говорите, этот Исай действительно шпионит.
— Я ничего
не говорю! — сказала она, медленно подняв голову. И, когда глаза ее встретились
с упрямым блеском его глаз, снова согнула шею.
—
Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. —
Не говори ничего! Господь
с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но —
не задевай сердца! Разве может мать
не жалеть?
Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие, все бросили, пошли… Паша!
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя. Мать смотрела на него
с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил
не Весовщиков, никто из товарищей Павла
не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно
говорил...
—
Не гожусь я ни для чего, кроме как для таких делов! — сказал Николай, пожимая плечами. — Думаю, думаю — где мое место? Нету места мне! Надо
говорить с людьми, а я —
не умею. Вижу я все, все обиды людские чувствую, а сказать —
не могу! Немая душа.
— Товарищи!
Говорят, на земле разные народы живут — евреи и немцы, англичане и татары. А я — в это
не верю! Есть только два народа, два племени непримиримых — богатые и бедные! Люди разно одеваются и разно
говорят, а поглядите, как богатые французы, немцы, англичане обращаются
с рабочим народом, так и увидите, что все они для рабочего — тоже башибузуки, кость им в горло!
Но вот она в хвосте толпы, среди людей, которые шли
не торопясь, равнодушно заглядывая вперед,
с холодным любопытством зрителей, которым заранее известен конец зрелища. Шли и
говорили негромко, уверенно...
— Да, да! —
говорила тихо мать, качая головой, а глаза ее неподвижно разглядывали то, что уже стало прошлым, ушло от нее вместе
с Андреем и Павлом. Плакать она
не могла, — сердце сжалось, высохло, губы тоже высохли, и во рту
не хватало влаги. Тряслись руки, на спине мелкой дрожью вздрагивала кожа.
Она
не могла насытить свое желание и снова
говорила им то, что было ново для нее и казалось ей неоценимо важным. Стала рассказывать о своей жизни в обидах и терпеливом страдании, рассказывала беззлобно,
с усмешкой сожаления на губах, развертывая серый свиток печальных дней, перечисляя побои мужа, и сама поражалась ничтожностью поводов к этим побоям, сама удивлялась своему неумению отклонить их…
Они были сильно испуганы и всю ночь
не спали, ожидая каждую минуту, что к ним постучат, но
не решились выдать ее жандармам, а утром вместе
с нею смеялись над ними. Однажды она, переодетая монахиней, ехала в одном вагоне и на одной скамье со шпионом, который выслеживал ее и, хвастаясь своей ловкостью, рассказывал ей, как он это делает. Он был уверен, что она едет
с этим поездом в вагоне второго класса, на каждой остановке выходил и, возвращаясь,
говорил ей...
— Намедни, — продолжал Рыбин, — вызвал меня земский, —
говорит мне: «Ты что, мерзавец, сказал священнику?» — «Почему я — мерзавец? Я зарабатываю хлеб свой горбом, я ничего худого против людей
не сделал, —
говорю, — вот!» Он заорал, ткнул мне в зубы… трое суток я сидел под арестом. Так
говорите вы
с народом! Так?
Не жди прощенья, дьявол!
Не я — другой,
не тебе — детям твоим возместит обиду мою, — помни! Вспахали вы железными когтями груди народу, посеяли в них зло —
не жди пощады, дьяволы наши! Вот.
Мать заметила, что парни, все трое, слушали
с ненасытным вниманием голодных душ и каждый раз, когда
говорил Рыбин, они смотрели ему в лицо подстерегающими глазами. Речь Савелия вызывала на лицах у них странные, острые усмешки. В них
не чувствовалось жалости к больному.
Она разливала чай и удивлялась горячности,
с которой они
говорили о жизни и судьбе рабочего народа, о том, как скорее и лучше посеять среди него мысли о правде, поднять его дух. Часто они, сердясь,
не соглашались друг
с другом, обвиняли один другого в чем-то, обижались и снова спорили.
«Старается, чтобы поняли его!» — думала она. Но это ее
не утешало, и она видела, что гость-рабочий тоже ежится, точно связан изнутри и
не может
говорить так легко и свободно, как он
говорит с нею, простой женщиной. Однажды, когда Николай вышел, она заметила какому-то парню...
Она
говорила негромко,
с задумчивой улыбкой в глазах, но эта улыбка
не угашала в ее взгляде огня
не понятного никому, но всеми ясно видимого ликования.
— Да! — кивнув головой, сказала Саша. — Очень, мне кажется! Я всю ночь беседовала
с Весовщиковым. Я
не любила его раньше, он мне казался грубым и темным. Да он и был таким, несомненно. В нем жило неподвижное, темное раздражение на всех, он всегда как-то убийственно тяжело ставил себя в центре всего и грубо, озлобленно
говорил — я, я, я! В этом было что-то мещанское, раздражающее…
— Теперь он
говорит — товарищи! И надо слышать, как он это
говорит.
С какой-то смущенной, мягкой любовью, — этого
не передашь словами! Стал удивительно прост и искренен, и весь переполнен желанием работы. Он нашел себя, видит свою силу, знает, чего у него нет; главное, в нем родилось истинно товарищеское чувство…
И уже относились к драме этой как к чему-то далекому, уверенно заглядывая в будущее, обсуждая приемы работы на завтра. Лица были утомлены, но мысли бодры, и,
говоря о своем деле, люди
не скрывали недовольства собой. Нервно двигаясь на стуле, доктор,
с усилием притупляя свой тонкий, острый голос,
говорил...
—
Не надо! — раздался в толпе сильный голос — мать поняла, что это
говорил мужик
с голубыми глазами. —
Не допускай, ребята! Уведут туда — забьют до смерти. Да на нас же потом скажут, — мы, дескать, убили!
Не допускай!
С неумолимой, упорной настойчивостью память выдвигала перед глазами матери сцену истязания Рыбина, образ его гасил в ее голове все мысли, боль и обида за человека заслоняли все чувства, она уже
не могла думать о чемодане и ни о чем более. Из глаз ее безудержно текли слезы, а лицо было угрюмо и голос
не вздрагивал, когда она
говорила хозяину избы...
— Вот, Степан, гляди! Варвара Николаевна барыня добрая, верно! А
говорит насчет всего этого — пустяки, бредни! Мальчишки будто и разные там студенты по глупости народ мутят. Однако мы
с тобой видим — давеча солидного, как следует быть, мужика заарестовали, теперь вот — они, женщина пожилая и, как видать,
не господских кровей.
Не обижайтесь — вы каких родов будете?
—
Не беспокойтесь! Все будет в порядке, мамаша! Чемоданчик ваш у меня. Давеча, как он сказал мне про вас, что, дескать, вы тоже
с участием в этом и человека того знаете, — я ему
говорю — гляди, Степан! Нельзя рот разевать в таком строгом случае! Ну, и вы, мамаша, видно, тоже почуяли нас, когда мы около стояли. У честных людей рожи заметные, потому — немного их по улицам ходит, — прямо сказать! Чемоданчик ваш у меня…
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее,
не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом
с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она
говорила и обещала людям…
— Надо так — сначала
поговорить с мужиками отдельно, — вот Маков, Алеша — бойкий, грамотный и начальством обижен. Шорин, Сергей — тоже разумный мужик. Князев — человек честный, смелый. Пока что будет! Надо поглядеть на людей, про которых она
говорила. Я вот возьму топор да махну в город, будто дрова колоть, на заработки, мол, пошел. Тут надо осторожно. Она верно
говорит: цена человеку — дело его. Вот как мужик-то этот. Его хоть перед богом ставь, он
не сдаст… врылся. А Никитка-то, а? Засовестился, — чудеса!
— Это верно? — крикнул Николай из комнаты. Мать быстро пошла к нему,
не понимая — испуг или радость волнует ее. Людмила, идя рядом
с нею,
с иронией
говорила своим низким голосом...
На улице
с нею здоровались слободские знакомые, она молча кланялась, пробираясь сквозь угрюмую толпу. В коридорах суда и в зале ее встретили родственники подсудимых и тоже что-то
говорили пониженными голосами. Слова казались ей ненужными, она
не понимала их. Все люди были охвачены одним и тем же скорбным чувством — это передавалось матери и еще более угнетало ее.
Не двигая головой, старичок повернул корпус к рыжему судье, беззвучно
поговорил с ним, тот выслушал его, наклонив голову.
Она слышала слова прокурора, понимала, что он обвиняет всех, никого
не выделяя; проговорив о Павле, он начинал
говорить о Феде, а поставив его рядом
с Павлом, настойчиво пододвигал к ним Букина, — казалось, он упаковывает, зашивает всех в один мешок, плотно укладывая друг к другу.
Мы
говорим: общество, которое рассматривает человека только как орудие своего обогащения, — противочеловечно, оно враждебно нам, мы
не можем примириться
с его моралью, двуличной и лживой; цинизм и жестокость его отношения к личности противны нам, мы хотим и будем бороться против всех форм физического и морального порабощения человека таким обществом, против всех приемов дробления человека в угоду корыстолюбию.
То, что
говорил сын,
не было для нее новым, она знала эти мысли, но первый раз здесь, перед лицом суда, она почувствовала странную, увлекающую силу его веры. Ее поразило спокойствие Павла, и речь его слилась в ее груди звездоподобным, лучистым комом крепкого убеждения в его правоте и в победе его. Она ждала теперь, что судьи будут жестоко спорить
с ним, сердито возражать ему, выдвигая свою правду. Но вот встал Андрей, покачнулся, исподлобья взглянул на судей и заговорил...
— Мы здесь
не для диспутов
с вами! К делу! — обнажая зубы,
говорил старичок.
— Я
не хотела
говорить с вами о вашем сыне —
не встречалась
с ним и
не люблю печальных разговоров. Я знаю, что это значит, когда близкий идет в ссылку! Но — мне хочется спросить вас — хорошо иметь такого сына?..