Неточные совпадения
А вот теперь
перед нею сидит ее сын, и то, что говорят его глаза, лицо, слова, — все это задевает за сердце, наполняя его чувством гордости за сына, который верно понял жизнь своей
матери, говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
Вот он прошел мимо
матери, скользнув по ее лицу строгими глазами, остановился
перед грудой железа. Кто-то сверху протянул ему руку — он не взял ее, свободно, сильным движением тела влез наверх, встал впереди Павла и Сизова и спросил...
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А
перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у
матери сына за то, что сын ищет правду.
Рыбин согнулся и неохотно, неуклюже вылез в сени.
Мать с минуту стояла
перед дверью, прислушиваясь к тяжелым шагам и сомнениям, разбуженным в ее груди. Потом тихо повернулась, прошла в комнату и, приподняв занавеску, посмотрела в окно. За стеклом неподвижно стояла черная тьма.
— Так? Врешь! Ей ты говорил ласково, ей говорил — нежно, я не слыхал, а — знаю! А
перед матерью распустил героизм… Пойми, козел, — героизм твой стоит грош!
Он ходил по комнате, взмахивая рукой
перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя.
Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил не Весовщиков, никто из товарищей Павла не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил...
Мать молча тянула его за руку к столу, и наконец ей удалось посадить Андрея на стул. А сама она села рядом с ним плечо к плечу. Павел же стоял
перед ним, угрюмо пощипывая бороду.
Павел и Андрей почти не спали по ночам, являлись домой уже
перед гудком оба усталые, охрипшие, бледные.
Мать знала, что они устраивают собрания в лесу, на болоте, ей было известно, что вокруг слободы по ночам рыскают разъезды конной полиции, ползают сыщики, хватая и обыскивая отдельных рабочих, разгоняя группы и порою арестуя того или другого. Понимая, что и сына с Андреем тоже могут арестовать каждую ночь, она почти желала этого — это было бы лучше для них, казалось ей.
Мимо
матери мелькали смятенные лица, подпрыгивая, пробегали мужчины, женщины, лился народ темной лавой, влекомый этой песней, которая напором звуков, казалось, опрокидывала
перед собой все, расчищая дорогу. Глядя на красное знамя вдали, она — не видя — видела лицо сына, его бронзовый лоб и глаза, горевшие ярким огнем веры.
Знамя красно дрожало в воздухе, наклоняясь вправо и влево, и снова встало прямо — офицерик отскочил, сел на землю. Мимо
матери несвойственно быстро скользнул Николай, неся
перед собой вытянутую руку со сжатым кулаком.
— Голубчики! Люди! — крикнула
мать, втискиваясь в толпу.
Перед нею уважительно расступались. Кто-то засмеялся...
Ушли они.
Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела
перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
Он скоро ушел на службу, а
мать задумалась об «этом деле», которое изо дня в день упрямо и спокойно делают люди. И она почувствовала себя
перед ними, как
перед горою в ночной час.
Наблюдая, как дрожат синие языки огня спиртовой лампы под кофейником,
мать улыбалась. Ее смущение
перед дамой исчезло в глубине радости.
Через несколько дней
мать и Софья явились
перед Николаем бедно одетыми мещанками, в поношенных ситцевых платьях и кофтах, с котомками за плечами и с палками в руках. Костюм убавил Софье рост и сделал еще строже ее бледное лицо.
— Зовите, как хочется! — задумчиво сказала
мать. — Как хочется, так и зовите. Я вот все смотрю на вас, слушаю, думаю. Приятно мне видеть, что вы знаете пути к сердцу человеческому. Все в человеке
перед вами открывается без робости, без опасений, — сама собой распахивается душа встречу вам. И думаю я про всех вас — одолеют они злое в жизни, непременно одолеют!
Мать слушала, смотрела, и еще раз
перед нею во тьме сверкнул и лег светлой полосой путь Павла и всех, с кем он шел.
Мысль
матери остановилась на случае, и он своим тупым, нахальным блеском освещал
перед нею ряд однородных выходок, когда-то известных ей и забытых ею.
Его тесно окружили мужчины и женщины, что-то говорили ему, размахивая руками, волнуясь, отталкивая друг друга.
Перед глазами
матери мелькали бледные, возбужденные лица с трясущимися губами, по лицу одной женщины катились слезы обиды…
Мать слышала его слова точно сквозь сон, память строила
перед нею длинный ряд событий, пережитых за последние годы, и, пересматривая их, она повсюду видела себя. Раньше жизнь создавалась где-то вдали, неизвестно кем и для чего, а вот теперь многое делается на ее глазах, с ее помощью. И это вызывало у нее спутанное чувство недоверия к себе и довольства собой, недоумения и тихой грусти…
Мать вошла в комнату, села за стол
перед самоваром, взяла в руку кусок хлеба, взглянула на него и медленно положила обратно на тарелку.
С неумолимой, упорной настойчивостью память выдвигала
перед глазами
матери сцену истязания Рыбина, образ его гасил в ее голове все мысли, боль и обида за человека заслоняли все чувства, она уже не могла думать о чемодане и ни о чем более. Из глаз ее безудержно текли слезы, а лицо было угрюмо и голос не вздрагивал, когда она говорила хозяину избы...
Он не ел, а все говорил быстрым шепотком, бойко поблескивая темными плутоватыми глазами и щедро высыпая
перед матерью, точно медную монету из кошеля, бесчисленные наблюдения над жизнью деревни.
Встал
перед матерью и, кивая головой, тряс ее руку, говоря...
Чутко вслушиваясь в ленивые колебания дремотной тишины,
мать неподвижно лежала, а
перед нею во тьме качалось облитое кровью лицо Рыбина…
И всю дорогу до города, на тусклом фоне серого дня,
перед матерью стояла крепкая фигура чернобородого Михаилы, в разорванной рубахе, со связанными за спиной руками, всклокоченной головой, одетая гневом и верою в свою правду.
— Похвастаться охота
перед товарищами, — заметила
мать, — вот, мол, глядите — я уже кровь свою пролил…
Мать проснулась, разбуженная громким стуком в дверь кухни. Стучали непрерывно, с терпеливым упорством. Было еще темно, тихо, и в тишине упрямая дробь стука вызывала тревогу. Наскоро одевшись,
мать быстро вышла в кухню и, стоя
перед дверью, спросила...
Он размахивал
перед лицом
матери руками, рисуя свой план, все у него выходило просто, ясно, ловко. Она знала его тяжелым, неуклюжим. Глаза Николая прежде смотрели на все с угрюмой злобой и недоверием, а теперь точно прорезались заново, светились ровным, теплым светом, убеждая и волнуя
мать…
Они все трое стояли
перед окном,
мать — позади Николая и Саши. Их быстрый говор будил в сердце ее смутное чувство…
Мать, недоумевая, улыбалась. Все происходившее сначала казалось ей лишним и нудным предисловием к чему-то страшному, что появится и сразу раздавит всех холодным ужасом. Но спокойные слова Павла и Андрея прозвучали так безбоязненно и твердо, точно они были сказаны в маленьком домике слободки, а не
перед лицом суда. Горячая выходка Феди оживила ее. Что-то смелое росло в зале, и
мать, по движению людей сзади себя, догадывалась, что не она одна чувствует это.
—
Перед вами суд, а не защита! — сердито и громко заметил ему судья с больным лицом. По выражению лица Андрея
мать видела, что он хочет дурить, усы у него дрожали, в глазах светилась хитрая кошачья ласка, знакомая ей. Он крепко потер голову длинной рукой и вздохнул. — Разве ж? — сказал он, покачивая головой. — Я думаю — вы не судьи, а только защитники…
Она отшатнулась от Людмилы, утомленная волнением, и села, тяжело дыша. Людмила тоже отошла, бесшумно, осторожно, точно боясь разрушить что-то. Она гибко двигалась по комнате, смотрела
перед собой глубоким взглядом матовых глаз и стала как будто еще выше, прямее, тоньше. Худое, строгое лицо ее было сосредоточенно, и губы нервно сжаты. Тишина в комнате быстро успокоила
мать; заметив настроение Людмилы, она спросила виновато и негромко...
Он поставил чемодан около нее на лавку, быстро вынул папиросу, закурил ее и, приподняв шапку, молча ушел к другой двери.
Мать погладила рукой холодную кожу чемодана, облокотилась на него и, довольная, начала рассматривать публику. Через минуту она встала и пошла на другую скамью, ближе к выходу на перрон. Чемодан она легко держала в руке, он был невелик, и шла, подняв голову, рассматривая лица, мелькавшие
перед нею.
— Прочь! Разойдись! — все ближе раздавались крики жандармов. Люди
перед матерью покачивались на ногах, хватаясь друг за друга.