Неточные совпадения
Вечером, когда садилось солнце, и на стеклах домов устало блестели его красные лучи, — фабрика выкидывала
людей из своих каменных недр, словно отработанный шлак, и они снова шли по улицам, закопченные, с черными
лицами, распространяя в воздухе липкий запах машинного масла, блестя голодными зубами. Теперь в их голосах звучало оживление, и даже радость, — на сегодня кончилась каторга труда, дома ждал ужин и отдых.
— Ну, расходись, сволочь! — глухо говорил он. Сквозь густые волосы на его
лице сверкали крупные желтые зубы.
Люди расходились, ругая его трусливо воющей руганью.
— Да я уже и жду! — спокойно сказал длинный
человек. Его спокойствие, мягкий голос и простота
лица ободряли мать.
Человек смотрел на нее открыто, доброжелательно, в глубине его прозрачных глаз играла веселая искра, а во всей фигуре, угловатой, сутулой, с длинными ногами, было что-то забавное и располагающее к нему. Одет он был в синюю рубашку и черные шаровары, сунутые в сапоги. Ей захотелось спросить его — кто он, откуда, давно ли знает ее сына, но вдруг он весь покачнулся и сам спросил ее...
Являлись и еще
люди из города, чаще других — высокая стройная барышня с огромными глазами на худом, бледном
лице. Ее звали Сашенька. В ее походке и движениях было что-то мужское, она сердито хмурила густые темные брови, а когда говорила — тонкие ноздри ее прямого носа вздрагивали.
И все мечтательно, с улыбками на
лицах, долго говорили о французах, англичанах и шведах как о своих друзьях, о близких сердцу
людях, которых они уважают, живут их радостями, чувствуют горе.
Мать слушала его слабый, вздрагивающий и ломкий голос и, со страхом глядя в желтое
лицо, чувствовала в этом
человеке врага без жалости, с сердцем, полным барского презрения к
людям. Она мало видела таких
людей и почти забыла, что они есть.
— Вот так, да! — воскликнул Рыбин, стукнув пальцами по столу. — Они и бога подменили нам, они все, что у них в руках, против нас направляют! Ты помни, мать, бог создал
человека по образу и подобию своему, — значит, он подобен
человеку, если
человек ему подобен! А мы — не богу подобны, но диким зверям. В церкви нам пугало показывают… Переменить бога надо, мать, очистить его! В ложь и в клевету одели его, исказили
лицо ему, чтобы души нам убить!..
Толпа расступилась, давая дорогу высокому
человеку с острой бородкой и длинным
лицом.
— Позвольте! — говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены, и взглядом опытного владыки
людей он испытующе щупал
лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, — он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
Павел молчал. Перед ним колыхалось огромное, черное
лицо толпы и требовательно смотрело ему в глаза. Сердце стучало тревожно. Власову казалось, что его слова исчезли бесследно в
людях, точно редкие капли дождя, упавшие на землю, истощенную долгой засухой.
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое
лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на
людей, которые отнимают у матери сына за то, что сын ищет правду.
Вошел Самойлов, а за ним еще какой-то
человек, с
лицом, закрытым воротником пальто, в надвинутой на брови шапке.
Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь с ними. В стороне стоял полицейский и тонконогий
человек с красным
лицом, с быстрыми глазами. Мать, передвигая коромысло с плеча на плечо, исподлобья следила за ним, чувствуя, что это шпион.
— Вот как? — задумчиво и тихо сказала мать, и глаза ее грустно остановились на
лице хохла. — Да. Вот как? Отказываются
люди от себя…
— Обидно это, — а надо не верить
человеку, надо бояться его и даже — ненавидеть! Двоится
человек. Ты бы — только любить хотел, а как это можно? Как простить
человеку, если он диким зверем на тебя идет, не признает в тебе живой души и дает пинки в человеческое
лицо твое? Нельзя прощать! Не за себя нельзя, — я за себя все обиды снесу, — но потакать насильщикам не хочу, не хочу, чтобы на моей спине других бить учились.
Вот почему все они, эти хорошие
люди, несмотря на их бороды и, порою, усталые
лица, казались ей детьми.
Солнце поднималось все выше, вливая свое тепло в бодрую свежесть вешнего дня. Облака плыли медленнее, тени их стали тоньше, прозрачнее. Они мягко ползли по улице и по крышам домов, окутывали
людей и точно чистили слободу, стирая грязь и пыль со стен и крыш, скуку с
лиц. Становилось веселее, голоса звучали громче, заглушая дальний шум возни машин.
Не видя ничего, не зная, что случилось впереди, мать расталкивала толпу, быстро подвигаясь вперед, а навстречу ей пятились
люди, одни — наклонив головы и нахмурив брови, другие — конфузливо улыбаясь, третьи — насмешливо свистя. Она тоскливо осматривала их
лица, ее глаза молча спрашивали, просили, звали…
В конце улицы, — видела мать, — закрывая выход на площадь, стояла серая стена однообразных
людей без
лиц. Над плечом у каждого из них холодно и тонко блестели острые полоски штыков. И от этой стены, молчаливой, неподвижной, на рабочих веяло холодом, он упирался в грудь матери и проникал ей в сердце.
Все ближе сдвигались
люди красного знамени и плотная цепь серых
людей, ясно было видно
лицо солдат — широкое во всю улицу, уродливо сплюснутое в грязно-желтую узкую полосу, — в нее были неровно вкраплены разноцветные глаза, а перед нею жестко сверкали тонкие острия штыков. Направляясь в груди
людей, они, еще не коснувшись их, откалывали одного за другим от толпы, разрушая ее.
— Взять их! — вдруг крикнул священник, останавливаясь посреди церкви. Риза исчезла с него, на
лице появились седые, строгие усы. Все бросились бежать, и дьякон побежал, швырнув кадило в сторону, схватившись руками за голову, точно хохол. Мать уронила ребенка на пол, под ноги
людей, они обегали его стороной, боязливо оглядываясь на голое тельце, а она встала на колени и кричала им...
— Шагай! — бормотал извозчик, помахивая на лошадь вожжами. Это был кривоногий
человек неопределенного возраста, с редкими, выцветшими волосами на
лице и голове, с бесцветными глазами. Качаясь с боку на бок, он шел рядом с телегой, и было ясно, что ему все равно, куда идти — направо, налево.
Румяное
лицо огня, задорно улыбаясь, освещало темные фигуры вокруг него, и голоса
людей задумчиво вливались в тихий треск и шелест пламени.
По вечерам у него часто собирались гости — приходил Алексей Васильевич, красивый мужчина с бледным
лицом и черной бородой, солидный и молчаливый; Роман Петрович, угреватый круглоголовый
человек, всегда с сожалением чмокавший губами...
Думала она об этом много, и росла в душе ее эта дума, углубляясь и обнимая все видимое ею, все, что слышала она, росла, принимая светлое
лицо молитвы, ровным огнем обливавшей темный мир, всю жизнь и всех
людей.
И ей казалось, что сам Христос, которого она всегда любила смутной любовью — сложным чувством, где страх был тесно связан с надеждой и умиление с печалью, — Христос теперь стал ближе к ней и был уже иным — выше и виднее для нее, радостнее и светлее
лицом, — точно он, в самом деле, воскресал для жизни, омытый и оживленный горячею кровью, которую
люди щедро пролили во имя его, целомудренно не возглашая имени несчастного друга
людей.
Это было понятно — она знала освободившихся от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких
людей было больше, — темное и страшное
лицо жизни стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым.
Людмила взяла мать под руку и молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив голову, протирал платком пенсне. В тишине за окном устало вздыхал вечерний шум города, холод веял в
лица, шевелил волосы на головах. Людмила вздрагивала, по щеке ее текла слеза. В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот.
Люди, неподвижно стоя у окна, смотрели во тьму и молчали.
— Какой чудесный
человек, не правда ли? — воскликнула Саша. — Я не видала его без улыбки на
лице, без шутки. И как он работал! Это был художник революции, он владел революционной мыслью, как великий мастер. С какой простотой и силой он рисовал всегда картины лжи, насилий, неправды.
Отворились ворота, на улицу вынесли крышку гроба с венками в красных лентах.
Люди дружно сняли шляпы — точно стая черных птиц взлетела над их головами. Высокий полицейский офицер с густыми черными усами на красном
лице быстро шел в толпу, за ним, бесцеремонно расталкивая
людей, шагали солдаты, громко стуча тяжелыми сапогами по камням. Офицер сказал сиплым, командующим голосом...
Росла враждебность, над головами
людей качалась крышка гроба, ветер играл лентами, окутывая головы и
лица, и был слышен сухой и нервный шелест шелка.
Мелькали трости, обломки оград, в дикой пляске кружились крики сцепившихся
людей, возвышалось бледное
лицо молодого
человека, — над бурей злобного раздражения гудел его крепкий голос...
И уже относились к драме этой как к чему-то далекому, уверенно заглядывая в будущее, обсуждая приемы работы на завтра.
Лица были утомлены, но мысли бодры, и, говоря о своем деле,
люди не скрывали недовольства собой. Нервно двигаясь на стуле, доктор, с усилием притупляя свой тонкий, острый голос, говорил...
К толпе шел становой пристав, высокий, плотный
человек с круглым
лицом.
— Разойдись, сволочь!.. А то я вас, — я вам покажу! В голосе, на
лице его не было ни раздражения, ни угрозы, он говорил спокойно, бил
людей привычными, ровными движениями крепких длинных рук.
Люди отступали перед ним, опуская головы, повертывая в сторону
лица.
С неумолимой, упорной настойчивостью память выдвигала перед глазами матери сцену истязания Рыбина, образ его гасил в ее голове все мысли, боль и обида за
человека заслоняли все чувства, она уже не могла думать о чемодане и ни о чем более. Из глаз ее безудержно текли слезы, а
лицо было угрюмо и голос не вздрагивал, когда она говорила хозяину избы...
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в
лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала
людям…
Мать остановила его вопрос движением руки и продолжала так, точно она сидела пред
лицом самой справедливости, принося ей жалобу на истязание
человека. Николай откинулся на спинку стула, побледнел и, закусив губу, слушал. Он медленно снял очки, положил их на стол, провел по
лицу рукой, точно стирая с него невидимую паутину.
Лицо его сделалось острым, странно высунулись скулы, вздрагивали ноздри, — мать впервые видела его таким, и он немного пугал ее.
— Да, конечно! — отозвался Николай и, обернувшись к матери, с улыбкой на добром
лице спросил: — А вас, Ниловна, миновала эта чаша, — вы не знали тоски по любимом
человеке?
Она пошла домой. Было ей жалко чего-то, на сердце лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с поля в улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала в пролетке молодого
человека с светлыми усами и бледным, усталым
лицом. Он тоже посмотрел на нее. Сидел он косо, и, должно быть, от этого правое плечо у него было выше левого.
Мать посмотрела на женщину — это была Самойлова, дальше сидел ее муж, лысый, благообразный
человек с окладистой рыжей бородой.
Лицо у него было костлявое; прищурив глаза, он смотрел вперед, и борода его дрожала.
В левом углу зала отворилась высокая дверь, из нее, качаясь, вышел старичок в очках. На его сером личике тряслись белые редкие баки, верхняя бритая губа завалилась в рот, острые скулы и подбородок опирались на высокий воротник мундира, казалось, что под воротником нет шеи. Его поддерживал сзади под руку высокий молодой
человек с фарфоровым
лицом, румяным и круглым, а вслед за ними медленно двигались еще трое
людей в расшитых золотом мундирах и трое штатских.
Мать слушала невнятные вопросы старичка, — он спрашивал, не глядя на подсудимых, и голова его лежала на воротнике мундира неподвижно, — слышала спокойные, короткие ответы сына. Ей казалось, что старший судья и все его товарищи не могут быть злыми, жестокими
людьми. Внимательно осматривая
лица судей, она, пытаясь что-то предугадать, тихонько прислушивалась к росту новой надежды в своей груди.
Мать, недоумевая, улыбалась. Все происходившее сначала казалось ей лишним и нудным предисловием к чему-то страшному, что появится и сразу раздавит всех холодным ужасом. Но спокойные слова Павла и Андрея прозвучали так безбоязненно и твердо, точно они были сказаны в маленьком домике слободки, а не перед
лицом суда. Горячая выходка Феди оживила ее. Что-то смелое росло в зале, и мать, по движению
людей сзади себя, догадывалась, что не она одна чувствует это.
Все судьи казались матери нездоровыми
людьми. Болезненное утомление сказывалось в их позах и голосах, оно лежало на
лицах у них, — болезненное утомление и надоедная, серая скука. Видимо, им тяжело и неудобно все это — мундиры, зал, жандармы, адвокаты, обязанность сидеть в креслах, спрашивать и слушать.
По коридору бродили
люди, собирались в группы, возбужденно и вдумчиво разговаривая глухими голосами. Почти никто не стоял одиноко — на всех
лицах было ясно видно желание говорить, спрашивать, слушать. В узкой белой трубе между двух стен
люди мотались взад и вперед, точно под ударами сильного ветра, и, казалось, все искали возможности стать на чем-то твердо и крепко.
Ей, женщине и матери, которой тело сына всегда и все-таки дороже того, что зовется душой, — ей было страшно видеть, как эти потухшие глаза ползали по его
лицу, ощупывали его грудь, плечи, руки, терлись о горячую кожу, точно искали возможности вспыхнуть, разгореться и согреть кровь в отвердевших жилах, в изношенных мускулах полумертвых
людей, теперь несколько оживленных уколами жадности и зависти к молодой жизни, которую они должны были осудить и отнять у самих себя.
Она вышла из суда и удивилась, что уже ночь над городом, фонари горят на улице и звезды в небе. Около суда толпились кучки
людей, в морозном воздухе хрустел снег, звучали молодые голоса, пересекая друг друга.
Человек в сером башлыке заглянул в
лицо Сизова и торопливо спросил...