Неточные совпадения
Мать, зорко следя
за ним, видела,
что смуглое лицо сына становится острее, глаза смотрят все более серьезно и губы его сжались странно строго.
— Я читаю запрещенные книги. Их запрещают читать потому,
что они говорят правду о нашей, рабочей жизни… Они печатаются тихонько, тайно, и если их у меня найдут — меня посадят в тюрьму, — в тюрьму
за то,
что я хочу знать правду. Поняла?
А вот теперь перед нею сидит ее сын, и то,
что говорят его глаза, лицо, слова, — все это задевает
за сердце, наполняя его чувством гордости
за сына, который верно понял жизнь своей матери, говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
— Да вы не серчайте,
чего же! Я потому спросил,
что у матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот так, как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а он сапожник. Она, — уже после того как приняла меня
за сына, — нашла его где-то, пьяницу, на свое великое горе. Бил он ее, скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
Мать почувствовала себя обезоруженной его откровенностью, и ей подумалось,
что, пожалуй, Павел рассердится на нее
за неласковый ответ этому чудаку. Виновато улыбаясь, она сказала...
— Может, водочки купить? — предложила она, не зная, как выразить ему свою благодарность
за что-то,
чего еще не понимала.
— Вот, смотри: ее отец — богатый, торгует железом, имеет несколько домов.
За то,
что она пошла этой дорогой, он — прогнал ее. Она воспитывалась в тепле, ее баловали всем,
чего она хотела, а сейчас вот пойдет семь верст ночью, одна…
Когда мать услыхала это слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала,
что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда говорили,
что помещики, желая отомстить царю
за то,
что он освободил крестьян, дали зарок не стричь себе волос до поры, пока они не убьют его,
за это их и назвали социалистами. И теперь она не могла понять — почему же социалист сын ее и товарищи его?
Резкие слова и суровый напев ее не нравились матери, но
за словами и напевом было нечто большее, оно заглушало звук и слово своею силой и будило в сердце предчувствие чего-то необъятного для мысли. Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах и звуках, всегда слушала ее с особенным вниманием, с тревогой более глубокой,
чем все другие песни.
Мать задумалась. Монашеская суровость Павла смущала ее. Она видела,
что его советов слушаются даже те товарищи, которые — как хохол — старше его годами, но ей казалось,
что все боятся его и никто не любит
за эту сухость.
— Надо, Андрей, ясно представлять себе,
чего хочешь, — заговорил Павел медленно. — Положим, и она тебя любит, — я этого не думаю, — но, положим, так! И вы — поженитесь. Интересный брак — интеллигентка и рабочий! Родятся дети, работать тебе надо будет одному… и — много. Жизнь ваша станет жизнью из-за куска хлеба, для детей, для квартиры; для дела — вас больше нет. Обоих нет!
Мать понимала,
что этот шум поднят работой ее сына. Она видела, как люди стягивались вокруг него, — и опасения
за судьбу Павла сливались с гордостью
за него.
— Совсем ничего нет страшного, ненько, только стыдно
за людей,
что они пустяками занимаются.
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо всем,
что она связывала с своей верой в него,
что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но
за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
Но если Павел был один, они тотчас же вступали в бесконечный, но всегда спокойный спор, и мать, тревожно слушая их речи, следила
за ними, стараясь понять —
что говорят они?
За фабрикой, почти окружая ее гнилым кольцом, тянулось обширное болото, поросшее ельником и березой. Летом оно дышало густыми, желтыми испарениями, и на слободку с него летели тучи комаров, сея лихорадки. Болото принадлежало фабрике, и новый директор, желая извлечь из него пользу, задумал осушить его, а кстати выбрать торф. Указывая рабочим,
что эта мера оздоровит местность и улучшит условия жизни для всех, директор распорядился вычитать из их заработка копейку с рубля на осушение болота.
— Идем! Вся фабрика поднялась.
За тобой послали. Сизов и Махотин говорят,
что лучше всех можешь объяснить.
Что делается!
— Не
за копейку надо стоять, а —
за справедливость, — вот! Дорога нам не копейка наша, — она не круглее других, но — она тяжеле, — в ней крови человеческой больше,
чем в директорском рубле, — вот! И не копейкой дорожим, — кровью, правдой, — вот!
— Пора, товарищи, понять,
что никто, кроме нас самих, не поможет нам! Один
за всех, все
за одного — вот наш закон, если мы хотим одолеть врага!
— Это —
что за сборище? Почему бросили работу?
— Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ.
Что мы жили? На коленках ползали и все в землю кланялись. А теперь люди, — не то опамятовались, не то — еще хуже ошибаются, ну — не похожи на нас. Вот она, молодежь-то, говорит с директором, как с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат,
за людей стоишь! Дай бог тебе, — может, найдешь ходы-выходы, — дай бог!
— Молод, слабосилен я, — вот
что! Не поверили мне, не пошли
за моей правдой, — значит — не умел я сказать ее!.. Нехорошо мне, — обидно
за себя!
Она понимала — его посадят в тюрьму
за то,
что он говорил сегодня рабочим. Но с тем,
что он говорил, соглашались все, и все должны вступиться
за него, значит — долго держать его не будут…
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына
за то,
что сын ищет правду.
Она не топила печь, не варила себе обед и не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать — ей думалось,
что никогда еще жизнь ее не была такой одинокой, голой.
За последние годы она привыкла жить в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею стояло серьезное лицо сына, творца этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и — ничего нет.
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын
за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу — от арестов этих добра начальству не будет, — ты погляди,
что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили человека
за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так,
что десяток ударили — сотни рассердились!
— Это мне нужно просить прощения
за то,
что я тут распоряжаюсь! Но уж одиннадцатый час, а мне далеко идти…
Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь с ними. В стороне стоял полицейский и тонконогий человек с красным лицом, с быстрыми глазами. Мать, передвигая коромысло с плеча на плечо, исподлобья следила
за ним, чувствуя,
что это шпион.
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы то,
что нам надо. А вот смотрю я на вас, — о матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие люди
за народ страдают, в тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые ходят ночью, одни, по грязи, по снегу, в дождик, — идут семь верст из города к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею так! Я люблю свое, близкое!
— Вот
что! — воскликнул хохол. — Но — тебя
за это кто обвинит? Дураки!..
Хохол хватался
за голову, дергал усы и долго говорил простыми словами о жизни и людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты все люди вообще, и это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал головой и, недоверчиво заявляя,
что это не так, уходил недовольный и мрачный.
—
За то,
что помогаешь великому нашему делу, спасибо! — говорил он. — Когда человек может назвать мать свою и по духу родной — это редкое счастье!
Мать прислушивалась к спору и понимала,
что Павел не любит крестьян, а хохол заступается
за них, доказывая,
что и мужиков добру учить надо. Она больше понимала Андрея, и он казался ей правым, но всякий раз, когда он говорил Павлу что-нибудь, она, насторожась и задерживая дыхание, ждала ответа сына, чтобы скорее узнать, — не обидел ли его хохол? Но они кричали друг на друга не обижаясь.
По стуку ее каблуков мать поняла,
что она пошла быстро, почти побежала. Павел ушел
за ней во двор.
— Знаете? — сказал хохол, стоя в двери. — Много горя впереди у людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все горе и кровь моя, — малая цена
за то,
что уже есть в груди у меня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому
что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости — сила!
— Теперь опять начнут рыться, виноватого искать. Хорошо,
что твои ночью дома были, — я этому свидетельница. После полночи мимо шла, в окно к вам заглянула, все вы
за столом сидели…
— Ну,
что? Никого не арестовали —
за Исая?
— По дороге вперед и против самого себя идти приходится. Надо уметь все отдать, все сердце. Жизнь отдать, умереть
за дело — это просто! Отдай — больше, и то,
что тебе дороже твоей жизни, — отдай, — тогда сильно взрастет и самое дорогое твое — правда твоя!..
— Ничего. Ладно живу. В Едильгееве приостановился, слыхали — Едильгеево? Хорошее село. Две ярмарки в году, жителей боле двух тысяч, — злой народ! Земли нет, в уделе арендуют, плохая землишка. Порядился я в батраки к одному мироеду — там их как мух на мертвом теле. Деготь гоним, уголь жгем. Получаю
за работу вчетверо меньше, а спину ломаю вдвое больше,
чем здесь, — вот! Семеро нас у него, у мироеда. Ничего, — народ все молодой, все тамошние, кроме меня, — грамотные все. Один парень — Ефим, такой ярый, беда!
— Как вы думаете, — спросил Павел, — если заподозрят учителей в том,
что они запрещенные книги раздают, — посадят в острог
за это?
— Когда был я мальчишкой лет десяти, то захотелось мне поймать солнце стаканом. Вот взял я стакан, подкрался и — хлоп по стене! Руку разрезал себе, побили меня
за это. А как побили, я вышел на двор, увидал солнце в луже и давай топтать его ногами. Обрызгался весь грязью — меня еще побили…
Что мне делать? Так я давай кричать солнцу: «А мне не больно, рыжий черт, не больно!» И все язык ему показывал. Это — утешало.
Вы отдали все,
что могли,
за него… —
Мать схватилась руками
за грудь, оглянулась и увидела,
что толпа, раньше густо наполнявшая улицу, стоит нерешительно, мнется и смотрит, как от нее уходят люди со знаменем.
За ними шло несколько десятков, и каждый шаг вперед заставлял кого-нибудь отскакивать в сторону, точно путь посреди улицы был раскален, жег подошвы.
Мать видела необъятно много, в груди ее неподвижно стоял громкий крик, готовый с каждым вздохом вырваться на волю, он душил ее, но она сдерживала его, хватаясь руками
за грудь. Ее толкали, она качалась на ногах и шла вперед без мысли, почти без сознания. Она чувствовала,
что людей сзади нее становится все меньше, холодный вал шел им навстречу и разносил их.
— Послушайте, ради Христа! Все вы — родные… все вы — сердечные… поглядите без боязни, —
что случилось? Идут в мире дети, кровь наша, идут
за правдой… для всех! Для всех вас, для младенцев ваших обрекли себя на крестный путь… ищут дней светлых. Хотят другой жизни в правде, в справедливости… добра хотят для всех!
— Идут в мире дети наши к радости, — пошли они ради всех и Христовой правды ради — против всего,
чем заполонили, связали, задавили нас злые наши, фальшивые, жадные наши! Сердечные мои — ведь это
за весь народ поднялась молодая кровь наша,
за весь мир,
за все люди рабочие пошли они!.. Не отходите же от них, не отрекайтесь, не оставляйте детей своих на одиноком пути. Пожалейте себя… поверьте сыновним сердцам — они правду родили, ради ее погибают. Поверьте им!
— Да, нам судьи — дети. Они осудят по правде
за то,
что бросаем мы их на пути таком.
Наблюдая
за ним, она видела,
что и в своей уютной квартире Николай тоже ходит осторожно, чужой и далекий всему,
что окружает его.
Она ходила
за Николаем, замечая, где
что стоит, спрашивала о порядке жизни, он отвечал ей виноватым тоном человека, который знает,
что он все делает не так, как нужно, а иначе не умеет.
— Да ведь
чего же надо еще? — задумчиво сказала мать. — Уж если люди тысячами день
за днем убиваются в работе для того, чтобы хозяин мог деньги на шутки бросать,
чего же?..