Неточные совпадения
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул. Голова
у него
была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
— Собрались мы, которые постарше, — степенно говорил Сизов, — поговорили об этом, и вот, послали нас товарищи к тебе спросить, — как ты
у нас
человек знающий, —
есть такой закон, чтобы директору нашей копейкой с комарами воевать?
— Позвольте! — говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза
у него
были прищурены, и взглядом опытного владыки
людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, — он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он
у тебя, это все говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу — от арестов этих добра начальству не
будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили
человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно!
У вас не хватит сердца, если вы начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется не очень легко, говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже
были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь.
У меня тоже
была жена, превосходный
человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
Но думает не о ней, о матери, —
у него
есть человек ближе нее.
— Нет, вас я особенно люблю! — настаивала она. —
Была бы
у вас мать, завидовали бы ей
люди, что сын
у нее такой…
Был тут Егор Иванович — мы с ним из одного села, говорит он и то и се, а я — дома помню,
людей помню, а как
люди жили, что говорили, что
у кого случилось — забыла!
— Пожалуй, поколотит его Николай! — с опасением продолжал хохол. — Вот видите, какие чувства воспитали господа командиры нашей жизни
у нижних чинов? Когда такие
люди, как Николай, почувствуют свою обиду и вырвутся из терпенья — что это
будет? Небо кровью забрызгают, и земля в ней, как мыло, вспенится…
— Вот именно! В этом их несчастие. Если, видите вы, в пищу ребенка прибавлять понемногу меди, это задерживает рост его костей, и он
будет карликом, а если отравлять
человека золотом — душа
у него становится маленькая, мертвенькая и серая, совсем как резиновый мяч ценою в пятачок…
— Знаете? — сказал хохол, стоя в двери. — Много горя впереди
у людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все горе и кровь моя, — малая цена за то, что уже
есть в груди
у меня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что
есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости — сила!
— Мужику не то интересно, откуда земля явилась, а как она по рукам разошлась, — как землю из-под ног
у народа господа выдернули? Стоит она или вертится, это не важно — ты ее хоть на веревке повесь, — давала бы
есть; хоть гвоздем к небу прибей — кормила бы
людей!..
— Жаль, не
было тебя! — сказал Павел Андрею, который хмуро смотрел в свой стакан чая, сидя
у стола. — Вот посмотрел бы ты на игру сердца, — ты все о сердце говоришь! Тут Рыбин таких паров нагнал, — опрокинул меня, задавил!.. Я ему и возражать но мог. Сколько в нем недоверия к
людям, и как он их дешево ценит! Верно говорит мать — страшную силу несет в себе этот
человек!..
— Еще поспорим! Ты играй на своей сопелке —
у кого ноги в землю не вросли, те под твою музыку танцевать
будут! Рыбин верно сказал — мы под собой земли не чувствуем, да и не должны, потому на нас и положено раскачать ее. Покачнем раз —
люди оторвутся, покачнем два — и еще!
Она втиснулась в толпу, туда, где знакомые ей
люди, стоявшие впереди
у знамени, сливались с незнакомыми, как бы опираясь на них. Она плотно прижалась боком к высокому бритому
человеку, он
был кривой и, чтобы посмотреть на нее, круто повернул голову.
—
Был. Обшарили, ощупали. Ни стыда, ни совести
у этих
людей! — воскликнула она.
Первый раз за всю жизнь она
была в доме
у чужого
человека, и это не стесняло ее.
Как хохол, он говорил о
людях беззлобно, считая всех виноватыми в дурном устройстве жизни, но вера в новую жизнь
была у него не так горяча, как
у Андрея, и не так ярка.
— А сейчас, слышь, на кладбище драка
была!.. Хоронили, значит, одного политического
человека, — из этаких, которые против начальства… там
у них с начальством спорные дела. Хоронили его тоже этакие, дружки его, стало
быть. И давай там кричать — долой начальство, оно, дескать, народ разоряет… Полиция бить их! Говорят, которых порубили насмерть. Ну, и полиции тоже попало… — Он замолчал и, сокрушенно покачивая головой, странным голосом выговорил: — Мертвых беспокоят, покойников будят!
— Идет волнение в народе, — беспорядок поднимается с земли, да! Вчера ночью в соседях
у нас пришли жандармы, хлопотали чего-то вплоть до утра, а утром забрали с собой кузнеца одного и увели. Говорят, отведут его ночью на реку и тайно утопят. А кузнец — ничего
человек был…
—
У нее уже готово триста экземпляров! Она убьет себя такой работой! Вот — героизм! Знаете, Саша, это большое счастье жить среди таких
людей,
быть их товарищем, работать с ними…
— Не беспокойтесь! Все
будет в порядке, мамаша! Чемоданчик ваш
у меня. Давеча, как он сказал мне про вас, что, дескать, вы тоже с участием в этом и
человека того знаете, — я ему говорю — гляди, Степан! Нельзя рот разевать в таком строгом случае! Ну, и вы, мамаша, видно, тоже почуяли нас, когда мы около стояли.
У честных
людей рожи заметные, потому — немного их по улицам ходит, — прямо сказать! Чемоданчик ваш
у меня…
—
У меня — двое
было. Один, двухлетний, сварился кипятком, другого — не доносила, мертвый родился, — из-за работы этой треклятой! Радость мне? Я говорю — напрасно мужики женятся, только вяжут себе руки, жили бы свободно, добивались бы нужного порядка, вышли бы за правду прямо, как тот
человек! Верно говорю, матушка?..
— Послушала ваши речи — вот для чего
люди живут! И так чудно, — слушаю я вас и вижу — да ведь я это знаю! А до вас ничего я этакого не слыхала и мыслей
у меня таких не
было…
—
Поесть бы надо, Татьяна, да погасить огонь! — сказал Степан хмуро и медленно. — Заметят
люди —
у Чумаковых огонь долго горел. Нам это не важно, а для гостьи, может, нехорошо окажется…
— Удивительная удача! — воскликнул он. —
У вас
была полная возможность попасть в тюрьму, и — вдруг! Да, видимо, пошевеливается крестьянин, — это естественно, впрочем! Эта женщина — удивительно четко вижу я ее!.. Нам нужно пристроить к деревенским делам специальных
людей.
Людей! Их не хватает нам… Жизнь требует сотни рук…
— А
у меня, видите ли, тоже вот, как
у Саши,
была история! Любил девушку — удивительный
человек была она, чудесный. Лет двадцати встретил я ее и с той поры люблю, и сейчас люблю, говоря правду! Люблю все так же — всей душой, благодарно и навсегда…
Она пошла домой.
Было ей жалко чего-то, на сердце лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с поля в улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала в пролетке молодого
человека с светлыми усами и бледным, усталым лицом. Он тоже посмотрел на нее. Сидел он косо, и, должно
быть, от этого правое плечо
у него
было выше левого.
Мать посмотрела на женщину — это
была Самойлова, дальше сидел ее муж, лысый, благообразный
человек с окладистой рыжей бородой. Лицо
у него
было костлявое; прищурив глаза, он смотрел вперед, и борода его дрожала.
И смотрела на
людей за решеткой уже без страха за них, без жалости к ним — к ним не приставала жалость, все они вызывали
у нее только удивление и любовь, тепло обнимавшую сердце; удивление
было спокойно, любовь — радостно ясна.
— Не нуждается? Гм, — ну, все ж я
буду продолжать… Вы
люди, для которых нет ни своих, ни чужих, вы — свободные
люди. Вот стоят перед вами две стороны, и одна жалуется — он меня ограбил и замордовал совсем! А другая отвечает — имею право грабить и мордовать, потому что
у меня ружье
есть…
Ей, женщине и матери, которой тело сына всегда и все-таки дороже того, что зовется душой, — ей
было страшно видеть, как эти потухшие глаза ползали по его лицу, ощупывали его грудь, плечи, руки, терлись о горячую кожу, точно искали возможности вспыхнуть, разгореться и согреть кровь в отвердевших жилах, в изношенных мускулах полумертвых
людей, теперь несколько оживленных уколами жадности и зависти к молодой жизни, которую они должны
были осудить и отнять
у самих себя.
Мать села
у входа на виду и ждала. Когда открывалась дверь — на нее налетало облако холодного воздуха, это
было приятно ей, и она глубоко вдыхала его полною грудью. Входили
люди с узлами в руках — тяжело одетые, они неуклюже застревали в двери, ругались и, бросив на пол или на лавку вещи, стряхивали сухой иней с воротников пальто и с рукавов, отирали его с бороды, усов, крякали.