Неточные совпадения
Павел видел улыбку на губах матери, внимание на лице, любовь в ее глазах; ему казалось, что он заставил ее понять свою правду, и юная гордость силою
слова возвышала его веру в себя. Охваченный возбуждением, он говорил, то усмехаясь, то хмуря брови, порою в его
словах звучала ненависть, и когда мать слышала ее звенящие, жесткие
слова, она, пугаясь, качала
головой и тихо спрашивала сына...
Хохол слушал и качал
головою в такт ее
словам. Весовщиков, рыжий и приведенный Павлом фабричный стояли все трое тесной группой и почему-то не нравились матери.
Он говорил тихо, но каждое
слово его речи падало на
голову матери тяжелым, оглушающим ударом. И его лицо, в черной раме бороды, большое, траурное, пугало ее. Темный блеск глаз был невыносим, он будил ноющий страх в сердце.
Хохол хватался за
голову, дергал усы и долго говорил простыми
словами о жизни и людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты все люди вообще, и это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал
головой и, недоверчиво заявляя, что это не так, уходил недовольный и мрачный.
— Из нас жмут кровь, как сок из клюквы! — падали на
головы людей неуклюжие
слова.
Голос Павла звучал твердо,
слова звенели в воздухе четко и ясно, но толпа разваливалась, люди один за другим отходили вправо и влево к домам, прислонялись к заборам. Теперь толпа имела форму клина, острием ее был Павел, и над его
головой красно горело знамя рабочего народа. И еще толпа походила на черную птицу — широко раскинув свои крылья, она насторожилась, готовая подняться и лететь, а Павел был ее клювом…
— Что я могу сказать? — печально качая
головой, молвила она и бессильным жестом развела руки. — Если бы я имела
слова, чтобы сказать про свое материнское сердце…
Встала, приподнятая силой, которая росла в ее груди и охмеляла
голову горячим натиском негодующих
слов.
Рыдания потрясали ее тело, и, задыхаясь, она положила
голову на койку у ног Егора. Мать молча плакала обильными слезами. Она почему-то старалась удержать их, ей хотелось приласкать Людмилу особой, сильной лаской, хотелось говорить о Егоре хорошими
словами любви и печали. Сквозь слезы она смотрела в его опавшее лицо, в глаза, дремотно прикрытые опущенными веками, на губы, темные, застывшие в легкой улыбке. Было тихо и скучно светло…
Ей хмелем бросилось в
голову радостное чувство сердечной близости к нему, и, не находя сил ответить
словами, она ответила молчаливым рукопожатием.
Мужик шагнул вперед, остановился против Рыбина, поднял
голову. В упор, в лицо ему Рыбин бил тяжелыми, верными
словами...
Петр беззвучно засмеялся, чем-то очень довольный, и закивал
головой, но в следующую секунду матери показалось, что
слово «чужой» не на месте по отношению к Рыбину и обижает ее.
Нужное
слово не находилось, это было неприятно ей, и снова она не могла сдержать тихого рыдания. Угрюмая, ожидающая тишина наполнила избу. Петр, наклонив
голову на плечо, стоял, точно прислушиваясь к чему-то. Степан, облокотясь на стол, все время задумчиво постукивал пальцем по доске. Жена его прислонилась у печи в сумраке, мать чувствовала ее неотрывный взгляд и порою сама смотрела в лицо ей — овальное, смуглое, с прямым носом и круто обрезанным подбородком. Внимательно и зорко светились зеленоватые глаза.
Она говорила, а гордое чувство все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало
слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей
голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой души, она собирала все, что видела светлого и чистого, в один огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…
Мать оперлась спиной о стену и, закинув
голову, слушала их негромкие, взвешивающие
слова. Встала Татьяна, оглянулась и снова села. Ее зеленые глаза блестели сухо, когда она недовольно и с пренебрежением на лице посмотрела на мужиков.
Он сел писать. Она прибирала на столе, поглядывая на него, видела, как дрожит перо в его руке, покрывая бумагу рядами черных
слов. Иногда кожа на шее у него вздрагивала, он откидывал
голову, закрыв глаза, у него дрожал подбородок. Это волновало ее.
Неточные совпадения
Онегин вновь часы считает, // Вновь не дождется дню конца. // Но десять бьет; он выезжает, // Он полетел, он у крыльца, // Он с трепетом к княгине входит; // Татьяну он одну находит, // И вместе несколько минут // Они сидят.
Слова нейдут // Из уст Онегина. Угрюмый, // Неловкий, он едва-едва // Ей отвечает.
Голова // Его полна упрямой думой. // Упрямо смотрит он: она // Сидит покойна и вольна.
Нет: рано чувства в нем остыли; // Ему наскучил света шум; // Красавицы не долго были // Предмет его привычных дум; // Измены утомить успели; // Друзья и дружба надоели, // Затем, что не всегда же мог // Beef-steaks и страсбургский пирог // Шампанской обливать бутылкой // И сыпать острые
слова, // Когда болела
голова; // И хоть он был повеса пылкой, // Но разлюбил он наконец // И брань, и саблю, и свинец.
Так он писал темно и вяло // (Что романтизмом мы зовем, // Хоть романтизма тут нимало // Не вижу я; да что нам в том?) // И наконец перед зарею, // Склонясь усталой
головою, // На модном
слове идеал // Тихонько Ленский задремал; // Но только сонным обаяньем // Он позабылся, уж сосед // В безмолвный входит кабинет // И будит Ленского воззваньем: // «Пора вставать: седьмой уж час. // Онегин, верно, ждет уж нас».
Он был любим… по крайней мере // Так думал он, и был счастлив. // Стократ блажен, кто предан вере, // Кто, хладный ум угомонив, // Покоится в сердечной неге, // Как пьяный путник на ночлеге, // Или, нежней, как мотылек, // В весенний впившийся цветок; // Но жалок тот, кто всё предвидит, // Чья не кружится
голова, // Кто все движенья, все
слова // В их переводе ненавидит, // Чье сердце опыт остудил // И забываться запретил!
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием
головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» В точности не могу передать
слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».