Неточные совпадения
Слова эти — хорошо помню, как и все его речи, но понимать их в
ту пору я, конечно, не мог. Детское только перед старостью понятно, в самые мудрые годы
человека.
Все
люди, когда удят, не кричат, не разговаривают, чтобы не пугать, — Ларион поёт неумолчно, а
то рассказывает мне жития разные или о боге говорит, и всегда к нему рыба шла.
Всё это, может быть, и выдумано, да уж очень лестно про
людей говорит и Савёлку хорошо ставит. А ещё и
то подумайте: коли
люди этак складно сказки сказывают, стало быть — не больно плохи они, а в
том и вся суть!
У него и у Савёлки одна вера была. Помню, икона чудесно явилась у нас на селе. Однажды рано утром по осени пришла баба до колодца за водой и — вдруг видит: но
тьме на дне колодца — сияние. Собрала она народ, земский явился, поп пришёл, Ларион прибежал, спустили в колодезь
человека, и поднял он оттуда образ «Неопалимой купины». Тут же начали молебен служить, и решено было часовню над колодцем поставить. Поп кричит...
Но уж опоздал он — мне в
ту пору было лет двенадцать, и обиды я чувствовал крепко. Потянуло меня в сторону от
людей, снова стал я ближе к дьячку, целую зиму мы с ним по лесу лазили, птиц ловили, а учиться я хуже пошёл.
Цена его слов известна мне была, а обидели они меня в
тот час. Власий —
человек древний, уже едва ноги передвигал, в коленях они у него изогнуты, ходит всегда как по жёрдочке, качаясь весь, зубов во рту — ни одного, лицо тёмное и словно тряпка старая, смотрят из неё безумные глаза. Ангел смерти Власия тоже древен был — не мог поднять руку на старца, а уже разума лишался
человек: за некоторое время до смерти Ларионовой овладел им бред.
Близость к богу отводит далеко от
людей, но в
то время я, конечно, не мог этого понять.
Те святые мученики, кои боролись за господа, жизнью и смертью знаменуя силу его, — эти были всех ближе душе моей; милостивцы и блаженные, кои
людям отдавали любовь свою, тоже трогали меня,
те же, кто бога ради уходили от мира в пустыни и пещеры, столпники и отшельники, непонятны были мне: слишком силён был для них сатана.
Как заметили меня
люди,
то и я стал их замечать.
Не понимал я в
ту пору, что
человек этот ищет свободы греха, но раздражали меня слова его.
— Зверьё, — говорю, — все вы! Разве можно над
человеком смеяться за
то, что его отец-мать бросили?
Жаловаться на
людей — не мог, не допускал себя до этого,
то ли от гордости,
то ли потому, что хоть и был я глуп
человек, а фарисеем — не был. Встану на колени перед знамением Абалацкой богородицы, гляжу на лик её и на ручки, к небесам подъятые, — огонёк в лампаде моей мелькает, тихая тень гладит икону, а на сердце мне эта тень холодом ложится, и встаёт между мною и богом нечто невидимое, неощутимое, угнетая меня. Потерял я радость молитвы, опечалился и даже с Ольгой неладен стал.
Пилит он мне сердце тупыми словами своими, усы у него дрожат и в глазах зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно душе — какой я солдат? Уже одно
то, что в казарме надо жить всегда с
людьми, — не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против
человека, знал я. Придавили меня речи Титова.
Силою любви своей
человек создаёт подобного себе, и потому думал я, что девушка понимает душу мою, видит мысли мои и нужна мне, как я сам себе. Мать её стала ещё больше унылой, смотрит на меня со слезами, молчит и вздыхает, а Титов прячет скверные руки свои и тоже молча ходит вокруг меня; вьётся, как ворон над собакой издыхающей, чтоб в минуту смерти вырвать ей глаза. С месяц времени прошло, а я всё на
том же месте стою, будто дошёл до крутого оврага и не знаю, где перейти. Тяжело было.
Но — поймите — не от жалости к себе али к
людям мучился я и зубами скрипел, а от великой
той обиды, что не мог Титова одолеть и предал себя воле его. Вспомню, бывало, слова его о праведниках — оледенею весь. А он, видимо, всё это понимал.
По вечерам я минею или пролог читал, а больше про детство своё рассказывал, про Лариона и Савёлку, как они богу песни пели, что говорили о нём, про безумного Власия, который в
ту пору скончался уже, про всё говорил, что знал, — оказалось, знал я много о
людях, о птицах и о рыбах.
Всей силы счастья моего словами не вычерпать, да и не умеет
человек рассказать о радостях своих, не приучен
тому, — редки радости его, коротки во времени.
Тогда я опомнился. Ясно, что коли
человек полицию зовёт бога своего поддержать, стало быть, ни сам он, ни бог его никакой силы не имеют, а
тем паче — красоты.
— Да ведь я
людям зла не делаю, в чём же я виновата? А от
того, что я себя нечисто держу, — кому горе? Только мне!
И вижу я, что, действительно, рада она. Что я ей? А она — рада
тому, что
человека успокоила немного.
Потому что хоть и нелегко на сердце, а всё-таки есть в нём что-то новое, хорошее. Вижу Татьянины глаза:
то задорные,
то серьёзные, человеческого в них больше, чем женского; думаю о ней с чистой радостью, а ведь так подумать о
человеке — разве не праздник?
«Вот, — думаю, — разобрали
люди бога по частям, каждый по нужде своей, — у одного — добренький, у другого — страшный, попы его в работники наняли себе и кадильным дымом платят ему за
то, что он сытно кормит их. Только Ларион необъятного бога имел».
Удивляет меня этот
человек до
того, что я и обижаться не могу. Работает он, не покладая рук, мешки-пятерики, как подушки, в руках у него, весь мукой обсыпался, урчит, ругается и все подгоняет меня...
—
Люди для тебя кончились, — говорит, — они там в миру грех плодят, а ты от мира отошёл. А если телом откачнулся его — должен и мыслью уйти, забыть о нём. Станешь о
людях думать, не минуя вспомнишь женщину, ею же мир повергнут во
тьму греха и навеки связан!
— Что же —
люди?
Люди, как травы, все разные. Для слепого и солнце черно. Кто сам себе не рад,
тот и богу враг. А впрочем, молоды
люди — трёх лет Ивана по отчеству звать рано!
— Я насекомое малое и вред
людям не велик приношу
тем, что кусок хлеба попрошу да съем.
Когда последний раз пошёл я к нему,
то набил карманы мягким хлебом — с досадой и злостью на
людей понёс этот хлеб. И когда отдал ему — он зашептал...
О
ту пору люди-то всё ещё не были живы и видны для меня, и старался я только об одном — себя бы в сторону отодвинуть.
Пришёл к себе, лёг — под боком книжка эта оказалась. Засветил огонь, начал читать из благодарности к наставнику. Читаю, что некий кавалер всё мужей обманывает, по ночам лазит в окна к жёнам их; мужья ловят его, хотят шпагами приколоть, а он бегает. И всё это очень скучно и непонятно мне.
То есть я, конечно, понимаю — балуется молодой
человек, но не вижу, зачем об этом написано, и не соображу — почему должен я читать подобное пустословие?
— Я тебе вот что скажу: существует только
человек, всё же прочее есть мнение. Бог же твой — сон твоей души. Знать ты можешь только себя, да и
то — не наверное.
И вот направился я по сим местам, вместе с
тем самым бродячим народом, который и нашу обитель сотнями наполнял по праздникам. Братия относилась к нему безучастно или враждебно — дескать, дармоеды — старалась обобрать у них все пятаки, загоняла на монастырские работы и, всячески выжимая сок из этих
людей, пренебрегала ими. Я же, занятый своим делом, мало встречался с пришлыми
людьми, да и не искал встреч, считая себя
человеком особенным в намерениях своих и внутренно ставя образ свой превыше всех.
Он скоро исчез, юноша этот, а народ же —
человек с полсотни — остался, слушают меня. Не знаю, чем я мог в
ту пору внимание к себе привлечь, но было мне приятно, что слушают меня, и говорил я долго, в сумраке, среди высоких сосен и серьёзных
людей.
Но они подходят к
людям не затем, что жаждут вкусить мёда, а чтобы излить в чужую душу гнилой яд тления своего. Самолюбы они и великие бесстыдники в ничтожестве своём; подобны они
тем нищим уродам, кои во время крестных ходов по краям дорог сидят, обнажая пред
людьми раны и язвы и уродства свои, чтобы, возбудив жалость, медную копейку получить.
И лицо у неё окаменело. Хотя и суровая она, а такая серьёзная, красивая, глаза тёмные, волосы густые. Всю ночь до утра говорили мы с ней, сидя на опушке леса сзади железнодорожной будки, и вижу я — всё сердце у
человека выгорело, даже и плакать не может; только когда детские годы свои вспоминала,
то улыбнулась неохотно раза два, и глаза её мягче стали.
Бывало, видишь
человека: он серьёзно задумался, и хорошо, чисто горят его глаза… Встретишь его раз и два — всё
тот же, а на третий или четвёртый раз, смотришь, — он озлоблен или пьян, и уже не скромен, а нахален, груб, богохульствует.
Встретил я над Днепром
человека: сидит он на берегу против Лавры и камешки в воду бросает; лет пятьдесят ему, бородатый, лысый, лицо морщинами исчерчено, голова большая; я в
то время по глазам уже видел серьёзных
людей, — подошёл к нему, сел рядом.
Объяснить, зачем я это ей сказал, не умею: в
ту пору всё чаще вспыхивали у меня такие мысли, — вспыхнет да и вылетит искрой в глаз кому-нибудь. Казалось мне, что все
люди лгут, притворяются.
Ты, мол, пойми: не
то важно, как
люди на тебя смотрят, а
то, как ты сам видишь их.
Оттого мы, друг, и кривы и слепы, что всё на
людей смотрим, тёмного в них ищем, да в чужой
тьме и гасим свой свет.
— Похож? — кричит. — Это, брат, весьма хорошо, коли похож! Эх, милый, кабы нашего брата, живого
человека, да не извела в давнее время православная церковь — не
то бы теперь было в русской земле!
— И не надо, — говорит, — и не ставь, а
то господина поставишь над собой! Я тебе не о
человеке говорю, а о всей силе духа земли, о народе!
Руками машет, ногами топает,
того гляди в лицо пнёт меня. Когда было в нём пророческое — стоял он дальше от меня, появилось смешное — и снова приблизился ко мне
человек.
Понял народ, что закон жизни не в
том, чтобы возвысить одного из семьи и, питая его волею своей, — его разумом жить, но в
том истинный закон, чтобы всем подняться к высоте, каждому своими глазами осмотреть пути жизни, — день сознания народом необходимости равенства
людей и был днём рождества Христова!
Рассказал всю историю жизни народа вплоть до
того дня; говорил о Смутном времени и о
том, как церковь воздвигнула гонения на скоморохов, весёлых
людей, которые будили память народа и шутками своими сеяли правду в нём.
Снова не
то: усомнился я в боге раньше, чем увидал
людей. Михайла, округлив глаза, задумчиво смотрит мне в лицо, а дядя тяжело шагает по комнате, гладит бороду и тихонько мычит. Нехорошо мне пред ними, что принижаю себя ложью. В душе у меня бестолково и тревожно; как испуганный рой пчёл, кружатся мысли, и стал я раздражённо изгонять их — хочу опустошить себя. Долго говорил, не заботясь о связности речи, и, пожалуй, нарочно путал её: коли они умники,
то должны всё разобрать. Устал и задорно спрашиваю...
— Но это вас от
людей не отличает, вы ошибаетесь, — говорит Михаила. — Все так думают. Оттого и бессильна, оттого и уродлива жизнь. Каждый старается отойти от жизни вбок, выкопать в земле свою норку и из неё одиноко рассматривать мир; из норы жизнь кажется низкой, ничтожной; видеть её такою — выгодно уединённому! Это я говорю про
тех людей, которые почему-нибудь не в силах сесть верхом на ближнего и подъехать на спине его туда, где вкуснее кормят.
— Началась, — говорит, — эта дрянная и недостойная разума человеческого жизнь с
того дня, как первая человеческая личность оторвалась от чудотворной силы народа, от массы, матери своей, и сжалась со страха перед одиночеством и бессилием своим в ничтожный и злой комок мелких желаний, комок, который наречён был — «я». Вот это самое «я» и есть злейший враг
человека! На дело самозащиты своей и утверждения своего среди земли оно бесполезно убило все силы духа, все великие способности к созданию духовных благ.
— Бог, о котором я говорю, был, когда
люди единодушно творили его из вещества своей мысли, дабы осветить
тьму бытия; но когда народ разбился на рабов и владык, на части и куски, когда он разорвал свою мысль и волю, — бог погиб, бог — разрушился!
— Ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, и смущаешь
людей! Коли говоришь, что рабочий народ вызван жизнь обновлять, — обновляй, а не подбирай
то, что попами до дыр заношено да и брошено!
Во время жизни с Михайлой думы мои о месте господа среди
людей завяли, лишились силы, выпало из них былое упрямство, вытесненное множеством других дум. И на место вопроса: где бог? — встал другой: кто я и зачем? Для
того, чтобы бога искать?