Неточные совпадения
— Бросьте, мужики, не дело затеяли! Краденое вы у меня отняли,
стало быть — ничего вами не потеряно, — имение всегда новое можно нажить, а такого
человека, как я, — где вам взять? Кто вас утешит, как не будет меня?
Всё это, может быть, и выдумано, да уж очень лестно про
людей говорит и Савёлку хорошо ставит. А ещё и то подумайте: коли
люди этак складно сказки сказывают,
стало быть — не больно плохи они, а в том и вся суть!
Очень я утвердился на этом — надо обороняться чем-нибудь против насмешек, а иной обороны не было на уме. Не взлюбили меня и уж начали зазорно звать, а я — драться
стал. Парнишка крепкий был, дрался ловко. Пошли на меня жалобы, говорят дьячку
люди, отцы и матери...
Но уж опоздал он — мне в ту пору было лет двенадцать, и обиды я чувствовал крепко. Потянуло меня в сторону от
людей, снова
стал я ближе к дьячку, целую зиму мы с ним по лесу лазили, птиц ловили, а учиться я хуже пошёл.
Погасла милая душа его, и сразу
стало для меня темно и холодно. Когда его хоронили, хворый я лежал и не мог проводить на погост дорогого
человека, а встал на ноги — первым делом пошёл на могилу к нему, сел там — и даже плакать не мог в тоске. Звенит в памяти голос его, оживают речи, а
человека, который бы ласковую руку на голову мне положил, больше нет на земле. Всё
стало чужое, далёкое… Закрыл глаза, сижу. Вдруг — поднимает меня кто-то: взял за руку и поднимает. Гляжу — Титов.
Было это время хорошо для меня, время тихо-радостного праздника. Любил я один во храме быть, и чтобы ни шума, ни шелеста вокруг — тогда, в тишине, пропадал я, как бы возносился на облака, с высоты их все
люди незаметны
становились для меня и человеческое — невидимо.
Как заметили меня
люди, то и я
стал их замечать.
Вытолкал я его вон из конторы. Прибаутки его не хотел я понять, потому что, считая себя верным слугой бога, и мысли свои считал вернейшими мыслей других
людей,
Становилось мне одиноко и тоскливо, чувствую — слабеет душа моя.
Жаловаться на
людей — не мог, не допускал себя до этого, то ли от гордости, то ли потому, что хоть и был я глуп
человек, а фарисеем — не был. Встану на колени перед знамением Абалацкой богородицы, гляжу на лик её и на ручки, к небесам подъятые, — огонёк в лампаде моей мелькает, тихая тень гладит икону, а на сердце мне эта тень холодом ложится, и встаёт между мною и богом нечто невидимое, неощутимое, угнетая меня. Потерял я радость молитвы, опечалился и даже с Ольгой неладен
стал.
Силою любви своей
человек создаёт подобного себе, и потому думал я, что девушка понимает душу мою, видит мысли мои и нужна мне, как я сам себе. Мать её
стала ещё больше унылой, смотрит на меня со слезами, молчит и вздыхает, а Титов прячет скверные руки свои и тоже молча ходит вокруг меня; вьётся, как ворон над собакой издыхающей, чтоб в минуту смерти вырвать ей глаза. С месяц времени прошло, а я всё на том же месте стою, будто дошёл до крутого оврага и не знаю, где перейти. Тяжело было.
«Снова угрожаешь ты мне, господи, опять надо мною рука твоя! Дал бы
человеку оправиться, помог бы ему отойти в сторону! Али скуп
стал милостью и не в доброте сила твоя?»
Тогда я опомнился. Ясно, что коли
человек полицию зовёт бога своего поддержать,
стало быть, ни сам он, ни бог его никакой силы не имеют, а тем паче — красоты.
—
Люди для тебя кончились, — говорит, — они там в миру грех плодят, а ты от мира отошёл. А если телом откачнулся его — должен и мыслью уйти, забыть о нём.
Станешь о
людях думать, не минуя вспомнишь женщину, ею же мир повергнут во тьму греха и навеки связан!
— Видеть Кавказ, — внушает Серафим, — значит видеть истинное лицо земли, на коем — не противореча — сливаются в одну улыбку и снежная чистота души ребёнка и гордая усмешка мудрости дьявольской. Кавказ — проба сил
человека: слабый дух подавляется там и трепещет в страхе пред силами земли, сильный же, насыщаясь ещё большей крепостью,
становится высок и остр, подобно горе, возносящей алмазную вершину свою во глубину небесных пустынь, а вершина эта — престол молний.
Поразило меня тихое смятение одиноких душ и очеловечило; начал я вникать — чего ищут
люди? И
стало мне казаться всё вокруг потревоженным, пошатнувшимся, как сам я.
Вот — замечаю я: наблюдает за мною некий старичок — седенький, маленький и чистый, как голая кость. Глаза у него углублённые, словно чего-то устрашились; сух он весь, но крепок, подобно козлёнку, и быстр на ногах. Всегда жмётся к
людям, залезает в толпу, — бочком живёт, — и заглядывает в лица
людей, точно ищет знакомого. Хочется ему чего-то от меня, а не смеет спросить, и жалка мне
стала эта робость его.
И лицо у неё окаменело. Хотя и суровая она, а такая серьёзная, красивая, глаза тёмные, волосы густые. Всю ночь до утра говорили мы с ней, сидя на опушке леса сзади железнодорожной будки, и вижу я — всё сердце у
человека выгорело, даже и плакать не может; только когда детские годы свои вспоминала, то улыбнулась неохотно раза два, и глаза её мягче
стали.
К зиме я всегда старался продвинуться на юг, где потеплей, а если меня на севере снег и холод заставал, тогда я ходил по монастырям. Сначала, конечно, косятся монахи, но покажешь себя в работе — и они
станут ласковее, — приятно им, когда
человек хорошо работает, а денег не берёт. Ноги отдыхают, а руки да голова работают. Вспоминаешь всё, что видел за лето, хочешь выжать из этого бремени чистую пищу душе, — взвешиваешь, разбираешь, хочешь понять, что к чему, и запутаешься, бывало, во всём этом до слёз.
Старик будто сам всё видел: стучат тяжёлые топоры в крепких руках, сушат
люди болота, возводят города, монастыри, идут всё дальше, по течениям холодных рек, во глубины густых лесов, одолевают дикую землю,
становится она благообразна.
Снова не то: усомнился я в боге раньше, чем увидал
людей. Михайла, округлив глаза, задумчиво смотрит мне в лицо, а дядя тяжело шагает по комнате, гладит бороду и тихонько мычит. Нехорошо мне пред ними, что принижаю себя ложью. В душе у меня бестолково и тревожно; как испуганный рой пчёл, кружатся мысли, и
стал я раздражённо изгонять их — хочу опустошить себя. Долго говорил, не заботясь о связности речи, и, пожалуй, нарочно путал её: коли они умники, то должны всё разобрать. Устал и задорно спрашиваю...
Стал я замечать в себе тихий трепет новых чувств, как будто от каждого
человека исходит ко мне острый и тонкий луч, невидимо касается меня, неощутимо трогает сердце, и всё более чутко принимаю я эти тайные лучи.
— Не знаю… Пантелеймон — нравится, Егорий тоже. Со змием дрался. Не знаю я — какая
людям радость, коли десятеро из них святы
стали?
— Знал, да позабыл. Теперь сначала обучаюсь. Ничего, могу. Надо, ну и можешь. А — надо… Ежели бы только господа говорили о стеснении жизни, так и пёс с ними, у них всегда другая вера была! Но если свой брат, бедный рабочий
человек, начал, то уж, значит, верно! И потом —
стало так, что иной
человек из простых уже дальше барина прозревает. Значит, это общее, человечье началось. Они так и говорят: общее, человечье. А я —
человек.
Стало быть, и мне дорога с ними. Вот я и думаю…
Разгораются очи
людей, светит из них пробудившаяся человеческая душа, и моё зрение тоже
становится широко и чутко: видишь на лице
человека вопрос и тотчас отвечаешь на него; видишь недоверие — борешься с ним. Черпаешь силу из открытых перед тобою сердец и этой же силою объединяешь их в одно сердце.
Неточные совпадения
— Нет, мы, по Божьей милости, // Теперь крестьяне вольные, // У нас, как у
людей. // Порядки тоже новые, // Да тут
статья особая…
«Скучаешь, видно, дяденька?» // — Нет, тут
статья особая, // Не скука тут — война! // И сам, и
люди вечером // Уйдут, а к Федосеичу // В каморку враг: поборемся! // Борюсь я десять лет. // Как выпьешь рюмку лишнюю, // Махорки как накуришься, // Как эта печь накалится // Да свечка нагорит — // Так тут устой… — // Я вспомнила // Про богатырство дедово: // «Ты, дядюшка, — сказала я, — // Должно быть, богатырь».
Уж налились колосики. // Стоят столбы точеные, // Головки золоченые, // Задумчиво и ласково // Шумят. Пора чудесная! // Нет веселей, наряднее, // Богаче нет поры! // «Ой, поле многохлебное! // Теперь и не подумаешь, // Как много
люди Божии // Побились над тобой, // Покамест ты оделося // Тяжелым, ровным колосом // И
стало перед пахарем, // Как войско пред царем! // Не столько росы теплые, // Как пот с лица крестьянского // Увлажили тебя!..»
— Коли всем миром велено: // «Бей!» —
стало, есть за что! — // Прикрикнул Влас на странников. — // Не ветрогоны тисковцы, // Давно ли там десятого // Пороли?.. Не до шуток им. // Гнусь-человек! — Не бить его, // Так уж кого и бить? // Не нам одним наказано: // От Тискова по Волге-то // Тут деревень четырнадцать, — // Чай, через все четырнадцать // Прогнали, как сквозь строй! —
Стародум. А! Сколь великой душе надобно быть в государе, чтоб
стать на стезю истины и никогда с нее не совращаться! Сколько сетей расставлено к уловлению души
человека, имеющего в руках своих судьбу себе подобных! И во-первых, толпа скаредных льстецов…