Неточные совпадения
— А ты
не бойся, глупый! Это ничего,
что смерть, зато — красиво! В богослужении самое красивое — заупокойная литургия: тут ласка человеку есть, жалость
к нему. У нас, кроме покойников, никого
не умеют жалеть!
Мутно было на душе у меня,
не нравились мне Титовы подозрительной тишиной жизни своей. Стал я ходить в церковь, помогать сторожу Власию да новому дьячку, — этот был молодой, красивый, из учителей какой-то;
к службе лентяй, с попом подхалим, руку ему целует, собачкой бегает за ним по пятам. На меня кричит, а — напрасно, потому
что я службу знал
не хуже его и делал всё как надо.
О ту пору замечено было благочестие и рвение моё, так
что поп стал при встрече как-то особенно носом сопеть и благословлял меня, а я должен был руку ему целовать — была она всегда холодная, в поту. Завидовал я его близости
к тайнам божиим, но
не любил и боялся.
Жаловаться на людей —
не мог,
не допускал себя до этого, то ли от гордости, то ли потому,
что хоть и был я глуп человек, а фарисеем —
не был. Встану на колени перед знамением Абалацкой богородицы, гляжу на лик её и на ручки,
к небесам подъятые, — огонёк в лампаде моей мелькает, тихая тень гладит икону, а на сердце мне эта тень холодом ложится, и встаёт между мною и богом нечто невидимое, неощутимое, угнетая меня. Потерял я радость молитвы, опечалился и даже с Ольгой неладен стал.
А она смотрит на меня всё ласковее: мне в то время восемнадцать лет минуло, парень видный и кудрявый такой. И хотел я и неловко мне было ближе
к ней подойти, я тогда ещё невинен перед женщиной жил; бабы на селе смеялись за это надо мной; иногда мне казалось,
что и Ольга нехорошо улыбается.
Не раз уже сладко думал про неё...
Но — поймите —
не от жалости
к себе али
к людям мучился я и зубами скрипел, а от великой той обиды,
что не мог Титова одолеть и предал себя воле его. Вспомню, бывало, слова его о праведниках — оледенею весь. А он, видимо, всё это понимал.
— А как же? Эй, — говорит, — парень, известно мне,
что ты
к людям горд, но —
не дерзай перенести гордость твою и на господень закон, — сто крат тяжеле поражён будешь! Уж
не Ларионова ли закваска бродит в тебе? Покойник, по пьяному делу, в еретичество впадал, помни сие!
— У нас, — говорит, — обитель простая, воистину братская, все равно на бога работают,
не как в других местах! Есть, положим, баринок один, да он ни
к чему не касается и
не мешает никому. Здесь ты отдых и покой душе найдёшь, здесь — обрящешь!
Говорил он долго, гнусаво и бесчувственно; вижу я,
что не по совести, а по должности путает человек слова одно с другим. А отец Антоний, прислонясь
к лежанке, смотрит на меня и, поглаживая бороду, улыбается прекрасными глазами, словно поддразнивает меня чем-то. Захотелось мне показать ему мой характер, и говорю я келарю...
Пришёл
к себе, лёг — под боком книжка эта оказалась. Засветил огонь, начал читать из благодарности
к наставнику. Читаю,
что некий кавалер всё мужей обманывает, по ночам лазит в окна
к жёнам их; мужья ловят его, хотят шпагами приколоть, а он бегает. И всё это очень скучно и непонятно мне. То есть я, конечно, понимаю — балуется молодой человек, но
не вижу, зачем об этом написано, и
не соображу — почему должен я читать подобное пустословие?
— Я, — говорит, — иду
к отцу игумену, приготовь мне всё, как указано. Ага! Ты книгу эту читал? Жаль,
что начал; это
не для тебя, ты прав был! Тебе другое нужно.
Но, как сказано, во дьявола
не верил я, да и знал по писанию,
что дьявол силён гордостью своей; он — всегда борется, страсть у него есть и уменье соблазнять людей, а отец-то Антоний ничем
не соблазняет меня. Жизнь одевал он в серое, показывал мне её бессмысленной; люди для него — стадо бешеных свиней, с разной быстротой бегущих
к пропасти.
С той поры началось что-то, непонятное мне: говорит со мной Антоний барином, сухо, хмурится и
к себе
не зовёт. Книги, которые дал мне читать, все отобрал. Одна из книг была русская история — очень удивляла она меня, но дочитать её
не успел я. Соображаю,
чем бы я мог обидеть барина моего, —
не вижу.
Думал я,
что ослышался, но она сорвала с себя какой-то халатик и встала на ноги, покачиваясь. Смотрю на Антония; он — на меня… Сердце моё нехорошо стучит, и барина этого несколько жаль: свинство как будто
не к лицу ему, и за женщину стыдно.
Он скоро исчез, юноша этот, а народ же — человек с полсотни — остался, слушают меня.
Не знаю,
чем я мог в ту пору внимание
к себе привлечь, но было мне приятно,
что слушают меня, и говорил я долго, в сумраке, среди высоких сосен и серьёзных людей.
На ходу-то, думаю,
не так заметно,
что к могиле идёшь, — пестро всё, мелькает и как будто в сторону манит от кладбища.
Но они подходят
к людям
не затем,
что жаждут вкусить мёда, а чтобы излить в чужую душу гнилой яд тления своего. Самолюбы они и великие бесстыдники в ничтожестве своём; подобны они тем нищим уродам, кои во время крестных ходов по краям дорог сидят, обнажая пред людьми раны и язвы и уродства свои, чтобы, возбудив жалость, медную копейку получить.
К зиме я всегда старался продвинуться на юг, где потеплей, а если меня на севере снег и холод заставал, тогда я ходил по монастырям. Сначала, конечно, косятся монахи, но покажешь себя в работе — и они станут ласковее, — приятно им, когда человек хорошо работает, а денег
не берёт. Ноги отдыхают, а руки да голова работают. Вспоминаешь всё,
что видел за лето, хочешь выжать из этого бремени чистую пищу душе, — взвешиваешь, разбираешь, хочешь понять,
что к чему, и запутаешься, бывало, во всём этом до слёз.
Было и ещё одно,
чего должен я был избежать; показала мне Христя подругу свою: тоненькая девочка, белокурая и голубоглазая, похожа на Ольгу мою. Личико чистое, и с великой грустью смотрит она на всё. Потянуло меня
к ней, а Христя всё уговаривает. Для меня же тут дело иначе стояло: ведь Христина
не девушка, а Юлия невинна, стало быть, и муж её должен быть таков. И
не имел я веры в себя,
не знал, кто я такой; с Христей это мне
не мешало, а с той — могло помешать; почему —
не знаю, но могло.
— Гляди… Это ли
не праздник и
не рай? Торжественно вздымаются горы
к солнцу и восходят леса на вершины гор; малая былинка из-под ног твоих окрылённо возносится
к свету жизни, и всё поёт псалмы радости, а ты, человек, ты — хозяин земли,
чего угрюм сидишь?
Понял народ,
что закон жизни
не в том, чтобы возвысить одного из семьи и, питая его волею своей, — его разумом жить, но в том истинный закон, чтобы всем подняться
к высоте, каждому своими глазами осмотреть пути жизни, — день сознания народом необходимости равенства людей и был днём рождества Христова!
Видимо, считают они себя людьми зажиточной души, а я для них подобен нищему, — и вот,
не торопясь, готовятся напоить от мудрости своей жаждущую душу мою. Ссориться, спорить с ними хочу, а
к чему привязаться —
не умею,
не вижу, и это ещё больше разжигает меня. Спрашиваю зря...
— Нищее духом, оно бессильно в творчестве. Глухо оно
к жизни, слепо и немотно, цель его — самозащита, покой и уют. Всё новое, истинно человеческое, создаётся им по необходимости, после множества толчков извне, с величайшим трудом, и
не только
не ценится другими «я», но и ненавистно им и гонимо. Враждебно потому,
что, памятуя свое родство с целым, отколотое от него «я» стремится объединить разбитое и разрозненное снова в целое и величественное.
К ночи пришёл домой и сказал Михайле,
что мне надо пожить с ними до поры, пока я
не узнаю их веру, и чтобы дядя Пётр поискал мне работы на заводе.
Догадка эта пришла ко мне бесплотной и неясной: чувствую,
что растёт в душе новое зерно, но понять его
не могу; только замечаю,
что влечёт меня
к людям всё более настойчиво.
— Вам снова, — говорит, — надо тронуться в путь, чтобы новыми глазами видеть жизнь народа. Книгу вы
не принимаете, чтение мало вам даёт, вы всё ещё
не верите,
что в книгах
не человеческий разум заключён, а бесконечно разнообразно выражается единое стремление духа народного
к свободе; книга
не ищет власти над вами, но даёт вам оружие
к самоосвобождению, а вы — ещё
не умеете взять в руки это оружие!
Верно он говорит: чужда мне была книга в то время. Привыкший
к церковному писанию, светскую мысль понимал я с великим трудом, — живое слово давало мне больше,
чем печатное. Те же мысли, которые я понимал из книг, — ложились поверх души и быстро исчезали, таяли в огне её.
Не отвечали они на главный мой вопрос: каким законам подчиняется бог,
чего ради, создав по образу и подобию своему, унижает меня вопреки воле моей, коя есть его же воля?
— Недаром, — говорит, — Костин тебя колокольней назвал;
не такой, которая в своё время
к обедне зовёт, а которая звонит сама себе, оттого,
что криво строена и колокола на ней плохо привязаны…
— Ежели, — говорит, — царская или богатого дочь во Христа поверит, да замучают её — ведь ни царь, ни богач добрее
к людям от этого
не бывали. В житиях
не сказано,
что исправлялись цари-то, мучители!
Было великое возбуждение: толкали тележку, и голова девицы немощно, бессильно качалась, большие глаза её смотрели со страхом. Десятки очей обливали больную лучами, на расслабленном теле её скрестились сотни сил, вызванных
к жизни повелительным желанием видеть больную восставшей с одра, и я тоже смотрел в глубину её взгляда, и невыразимо хотелось мне вместе со всеми, чтобы встала она, —
не себя ради и
не для неё, но для чего-то иного, пред
чем и она и я — только перья птицы в огне пожара.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы
не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. //
К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение
к летам… // А нынче! —
что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, //
К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал,
что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле
не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался
к ней,
к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни одной души в прихожей. // Он в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он.
Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит,
не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на руку щекой.
Бывало, он еще в постеле: //
К нему записочки несут. //
Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет //
Не прозвонит ему обед.
«Куда? Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я
не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе
не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «
Не могу понять. // Отселе вижу,
что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, //
К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»