Неточные совпадения
Всенощная служба больше утренней приятна мне была; к ночи, трудом очищенные,
люди отрешаются от забот своих, стоят тихо, благолепно, и теплятся души, как свечи восковые, малыми огоньками; видно тогда, что хоть лица у
людей разные, а
горе — одно.
И всё вокруг них тихо: на полу толстые половики лежат, шагов не слыхать, говорят
люди мало, вполголоса, — даже часы на стене осторожно постукивают. Пред иконами неугасимые лампады
горят, везде картинки наклеены: страшный суд, муки апостольские, мучения святой Варвары. А в углу на лежанке старый кот лежит, толстый, дымчатый, и зелёными глазами смотрит на всё — блюдёт тишину. В тишине этой осторожной ни Ларионова пения, ни птиц наших долго не мог я забыть.
— Умрёт — вся моя жизнь ни к чему, господи, помилуй!.. Будут дети у тебя, Матвей, может, поймёшь ты
горе моё и жизнь мою, перестанешь выдумывать себя на грех
людям…
— Да ведь я
людям зла не делаю, в чём же я виновата? А от того, что я себя нечисто держу, — кому
горе? Только мне!
Вокруг монахини чёрной толпой — словно
гора рассыпалась и обломками во храме легла. Монастырь богатый, сестёр много, и всё грузные такие, лица толстые, мягкие, белые, как из теста слеплены. Поп служит истово, а сокращённо, и тоже хорошо кормлен, крупный, басистый. Клирошанки на подбор — красавицы, поют дивно. Свечи плачут белыми слезами, дрожат их огни, жалеючи
людей.
— Видеть Кавказ, — внушает Серафим, — значит видеть истинное лицо земли, на коем — не противореча — сливаются в одну улыбку и снежная чистота души ребёнка и гордая усмешка мудрости дьявольской. Кавказ — проба сил
человека: слабый дух подавляется там и трепещет в страхе пред силами земли, сильный же, насыщаясь ещё большей крепостью, становится высок и остр, подобно
горе, возносящей алмазную вершину свою во глубину небесных пустынь, а вершина эта — престол молний.
— Мне одно известно: на
гору идёшь — до вершины иди, падаешь — падай до дна пропасти. Но сам я этому закону не следую, ибо — я ленив. Ничтожен
человек, Матвей, и непонятно, почему он ничтожен? Ибо жизнь прекрасна и мир обольстителен! Сколько удовольствий дано, а — ничтожен
человек! Почему? Сия загадка не разгадана.
Послушно ходит
человек; ищет, смотрит, чутко прислушивается и снова идёт, идёт. Гудит под ногами искателей земля и толкает их дальше — через реки,
горы, леса и моря, — ещё дальше, всюду, где уединённо обители стоят, обещая чудеса, всюду, где дышит надежда на что-то иное, чем эта горькая, трудная, тесная жизнь.
— Ты мне не нужна, — говорю, — а нужно мне
горе твоё, хочу я знать всё, чем
люди мучаются.
— Хочется обидеть
человека, хочется даже и невиноватого! Вон ты молодой ещё, а высох весь, и уже седые виски, — понимаю, что и ты
горе носишь… А мне — всё равно! Никого не жалко. Прощай!
За шесть лет странствований моих много видел я
людей, озлобленных
горем: тлеет в них неугасимая ненависть ко всему, и, кроме зла, ничего не могут они видеть. Видят злое и, словно в жаркой бане, парятся в нём; как пьяницы вино — пьют желчь и хохочут, торжествуют...
Мутно текут потоки
горя по всем дорогам земли, и с великим ужасом вижу я, что нет места богу в этом хаосе разобщения всех со всеми; негде проявиться силе его, не на что опереться стопам, — изъеденная червями
горя и страха, злобы и отчаяния, жадности и бесстыдства — рассыпается жизнь во прах, разрушаются
люди, отъединённые друг от друга и обессиленные одиночеством.
Вижу — у каждого свой бог, и каждый бог не многим выше и красивее слуги и носителя своего. Давит это меня. Не бога ищет
человек, а забвения скорби своей. Вытесняет
горе отовсюду
человека, и уходит он от себя самого, хочет избежать деяния, боится участия своего в жизни и всё ищет тихий угол, где бы скрыть себя. И уже чувствую в
людях не святую тревогу богоискания, но лишь страх пред лицом жизни, не стремление к радости о господе, а заботу — как избыть печаль?
Бывало, видишь
человека: он серьёзно задумался, и хорошо, чисто
горят его глаза… Встретишь его раз и два — всё тот же, а на третий или четвёртый раз, смотришь, — он озлоблен или пьян, и уже не скромен, а нахален, груб, богохульствует.
А по краям дороги, под деревьями, как две пёстрые ленты, тянутся нищие — сидят и лежат больные, увечные, покрытые гнойными язвами, безрукие, безногие, слепые… Извиваются по земле истощённые тела, дрожат в воздухе уродливые руки и ноги, простираясь к
людям, чтобы разбудить их жалость. Стонут, воют нищие,
горят на солнце их раны; просят они и требуют именем божиим копейки себе; много лиц без глаз, на иных глаза
горят, как угли; неустанно грызёт боль тела и кости, — они подобны страшным цветам.
Тоскливо с ними: пьют они, ругаются между собою зря, поют заунывные песни,
горят в работе день и ночь, а хозяева греют свой жир около них. В пекарне тесно, грязно, спят
люди, как собаки; водка да разврат — вся радость для них. Заговорю я о неустройстве жизни — ничего, слушают, грустят, соглашаются; скажу: бога, — мол, — надо нам искать! — вздыхают они, но — непрочно пристают к ним мои слова. Иногда вдруг начнут издеваться надо мной, непонятно почему. А издеваются зло.
Городов я не любил. Жадный шум их и эта бесшабашная торговля всем — несносны были мне; обалдевшие от суеты
люди города — чужды. Кабаков — избыток, церкви — лишние, построены
горы домов, а жить тесно;
людей много и все — не для себя: каждый привязан к делу и всю жизнь бегает по одной линии, как пёс на цепи.
— Гляди… Это ли не праздник и не рай? Торжественно вздымаются
горы к солнцу и восходят леса на вершины
гор; малая былинка из-под ног твоих окрылённо возносится к свету жизни, и всё поёт псалмы радости, а ты,
человек, ты — хозяин земли, чего угрюм сидишь?
Видят они, что правда всё ярче
горит — потому всё больше
людей зажигают пламя её в сердце своём, — видят они это и пугаются!
Помню, где-то за
горою уже солнце всходило; ночь пряталась в лесах и будила птиц; розовыми стаями облака над нами, а мы прижались у камня на росистой траве, и один воскрешает старину, а другой удивлённо исчисляет несчётные труды
людей и не верит сказке о завоевании враждебной лесной земли.
Вот пришёл я в некий грязный ад: в лощине, между
гор, покрытых изрубленным лесом, припали на земле корпуса; над крышами у них пламя кверху рвётся, высунулись в небо длинные трубы, отовсюду сочится пар и дым, земля сажей испачкана, молот гулко ухает; грохот, визг и дикий скрип сотрясают дымный воздух. Всюду железо, дрова, кирпич, дым, пар, вонь, и в этой ямине, полной всякой тяжкой всячины, мелькают
люди, чёрные, как головни.
А проснулся — шум, свист, гам, как на соборе всех чертей. Смотрю в дверь — полон двор мальчишек, а Михайла в белой рубахе среди них, как парусная лодка между малых челноков. Стоит и хохочет. Голову закинул, рот раскрыт, глаза прищурены, и совсем не похож на вчерашнего, постного
человека. Ребята в синем, красном, в розовом —
горят на солнце, прыгают, орут. Потянуло меня к ним, вылез из сарая, один увидал меня и кричит...
— Я, — мол, — не потому в монахи пошёл, что сытно есть хотел, а потому, что душа голодна! Жил и вижу: везде работа вечная и голод ежедневный, жульничество и разбой,
горе и слёзы, зверство и всякая тьма души. Кем же всё это установлено, где наш справедливый и мудрый бог, видит ли он изначальную, бесконечную муку
людей своих?
И рядом с этим — не борясь — другой вопрос живёт: с неба ли на землю нисшёл господь или с земли на небеса вознесён силою
людей? И тут же
горит мысль о богостроительстве, как вечном деле всего народа.
И снова начал рассказывать о несправедливой жизни, — снова сгрудился базарный народ большой толпой, полицейский теряется в ней, затирают его. Вспоминаю Костю и заводских ребят, чувствую гордость в себе и великую радость — снова я силён и как во сне… Свистит полицейский, мелькают разные лица,
горит множество глаз, качаются
люди жаркой волной, подталкивают меня, и лёгок я среди них. Кто-то за плечо схватил, шепчет мне в ухо...
Неточные совпадения
А что? Да так. Я усыпляю // Пустые, черные мечты; // Я только в скобках замечаю, // Что нет презренной клеветы, // На чердаке вралем рожденной // И светской чернью ободренной, // Что нет нелепицы такой, // Ни эпиграммы площадной, // Которой бы ваш друг с улыбкой, // В кругу порядочных
людей, // Без всякой злобы и затей, // Не повторил стократ ошибкой; // А впрочем, он за вас
горой: // Он вас так любит… как родной!
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем
человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на
гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Он был в
горе, в досаде, роптал на весь свет, сердился на несправедливость судьбы, негодовал на несправедливость
людей и, однако же, не мог отказаться от новых попыток.
— Ох, батюшка, осьмнадцать
человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе
сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый
человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в
горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.