Неточные совпадения
Когда Евсею Климкову было четыре года — отца его застрелил полесовщик,
а когда ему минуло семь лет — умерла мать. Она умерла вдруг, в поле, во время жатвы, и это было так странно,
что Евсей даже не испугался, когда увидал её мёртвой.
Евсей относился к побоям как к неизбежному, жаловаться на Яшку было невыгодно, потому
что, если дядя Пётр бил сына, тётка Агафья с лихвой возмещала эти побои на племяннике,
а она дралась больнее Яшки.
Громкий говор пугал Евсея, от возбуждённых лиц и криков он бегал и прятался, потому
что однажды, в базарный день, видел, как мужики сначала говорили громко, потом начали кричать и толкать друг друга,
а потом кто-то схватил кол, взмахнул им, ударил.
Тогда раздался страшный вой, визг, многие бросились бежать, сбили Старика с ног, и он упал лицом в лужу,
а когда вскочил, то увидал,
что к нему идёт, махая руками, огромный мужик и на месте лица у него — ослепительно красное, дрожащее пятно.
Во всём человек особенный, кузнец и пьяный был не страшен, он просто снимал с головы шапку, ходил по улице, размахивая ею, высоким заунывным голосом пел песни, улыбался, качал головой,
а слёзы текли из его глаз обильнее,
чем у трезвого.
— Лучше бы тебе не говорить про этакое! — серьёзно посоветовал дядя Пётр. — Мал ты. Ты гуляй себе, здоровья нагуливай… Жить надо здоровому; если не силён, работать не можешь, — совсем нельзя жить. Вот те и вся премудрость…
А чего богу нужно — нам неизвестно.
—
Что он ей наговорил — понять нельзя, но только она всё о бесах лепечет и
что небо чёрное, в дырьях,
а сквозь дырья огонь видно, бесы в нём кувыркаются, дразнят людей. Разве можно этакое младенчику рассказывать?
— Я — не пугал, я только так, — она всё жалуется: я, говорит, только чёрное вижу,
а ты — всё… Я и стал говорить ей,
что всё чёрное, чтобы она не завидовала… Я вовсе не пугал…
—
А что плачешь — это ничего! Пусть думают, будто я тебя побил.
Ночами по болоту плутали синие дрожащие огни, говорилось,
что это бесприютные души грешников; люди сокрушённо вздыхали, жалея о них,
а друг друга не жалели.
— Ты живи так — сделал,
что назначено,
а сам в сторону. Бойких людей опасайся: из десятка бойких — один, может, добьётся, девять — разобьётся.
— В
чём дело, людие? — негромко спросил он. Хозяин вскочил со стула, закричал, захохотал,
а Евсею стало жутко.
— Однако тебе это всё равно. И колдун — человек. Ты вот
что знай: город — он опасный, он вон как приучает людей: жена у человека на богомолье ушла,
а он сейчас на её место стряпуху посадил и — балуется.
А старик такого примера показать не может… Я и говорю,
что, мол, тебе с ним ладно будет, надо думать. Будешь ты жить за ним, как за кустом, сиди да поглядывай.
Жизнь его пошла ровно и гладко. Он хотел нравиться хозяину, чувствовал, понимал,
что это выгодно для него, но относился к старику с подстерегающей осторожностью, без тепла в груди. Страх перед людьми рождал в нём желание угодить им, готовность на все услуги ради самозащиты от возможного нападения. Постоянное ожидание опасности развивало острую наблюдательность,
а это свойство ещё более углубляло недоверие к людям.
— Ты однако знай — это женщина весьма хитрая. Она — молчит,
а — злая. Она — грешница, играет на рояли. Женщина, играющая на рояли, называется тапёрша.
А знаешь ты,
что такое публичный дом?
Публика хохотала, но Евсей не смеялся. Его подавляло сложное чувство удивления и зависти, ожидание новых выходок Анатолия сливалось у него с желанием видеть этого мальчика испуганным и обиженным, — ему было досадно, неприятно,
что стекольщик изображает человека не опасным,
а только смешным.
— Так, так, — ишь ты? А-а, вот
что? А-ах, дерзость!.. Этого не будет, — не-ет!..
Старик записал его на отдельной бумажке,
а когда пришёл Доримедонт и спросил: «
Что новенького, Матвеевич?» — хозяин протянул ему бумажку и сказал, ухмыляясь...
Ещё в деревне он знал грубую правду отношений между мужчиной и женщиной; город раскрасил эту правду грязью, но она не пачкала мальчика, — боязливый, он не смел верить тому,
что говорилось о женщинах, и речи эти вызывали у него не соблазн,
а жуткое отвращение.
— Вам — верю,
а хозяину — не верю, ни в
чём…
— Вас тоже обижают… Я видел, вы плакали… Это вы не оттого плакали,
что были тогда выпивши, — я понимаю. Я много понимаю — только всё вместе не могу понять. Каждое отдельное я вижу до последней морщинки, и рядом с ним совсем даже и непохожее — тоже понимаю,
а — к
чему это всё? Одно с другим не складывается. Есть одна жизнь и — другая ещё…
— Ну, теперь иди! — тихо сказала Раиса, вставая. — Иди,
а то он будет спрашивать, почему ты долго. Не говори ему,
что был у меня, — хорошо?
— Как же! — любезно усмехаясь, сказал старик. — К этому товару привыкаешь, любишь его, ведь не дрова, произведение ума. Когда видишь,
что и покупатель уважает книгу, — это приятно. Вообще-то наш покупатель чудак, приходит и спрашивает — нет ли интересной книги какой-нибудь? Ему всё равно, он ищет забавы, игрушечку, но не пользу.
А иной раз бывает — вдруг спросит запрещённых книг…
— Если бы ты был… умнее,
что ли, бойчее, я бы тебе, может быть, что-нибудь сказала. Да ты такой,
что и сказать тебе нечего.
А твоего хозяина — удавить надо… Вот, передай ему,
что я говорю… ты ведь всё ему передаёшь…
Евсей слышал хрип, глухие удары, понимал,
что Раиса душит, тискает старика,
а хозяин бьёт ногами по дивану, — он не ощущал ни жалости, ни страха, но хотел, чтобы всё сделалось поскорее, и для этого закрыл ладонями глаза и уши.
Когда он воротился, то увидел,
что труп хозяина накрыт с головой одеялом,
а Раиса осталась, как была, полуодетой, с голыми плечами; это тронуло его. Они, не торопясь, прибрали комнату, и Евсей чувствовал,
что молчаливая возня ночью, в тесной комнате, крепко связывает его с женщиной, знающей страх. Он старался держаться ближе к ней, избегая смотреть на труп хозяина.
—
Что ж ты спишь, —
а? У тебя скончался хозяин,
а ты спишь! В день смерти благодетеля нужно плакать,
а не спать… Одевайся!
— Ты
что же —
а? Ты почему не пишешь?
Он часто бил Климкова, и хотя не больно, но его удары были особенно обидны, точно он бил не по лицу,
а по душе. Особенно нравилось ему бить по голове перстнем, — он сгибал палец и стукал тяжёлым перстнем так,
что получался странный, сухо щёлкавший звук. И каждый раз, когда Евсей получал удар, Раиса, двигая бровями, пренебрежительно говорила...
«
А если я скажу,
что она старика удушила?»
Он пошёл на службу успокоенный и с того дня начал оставаться на вечерние занятия,
а домой возвращался медленно, чтобы приходить позднее. Ему было трудно наедине с женщиной, он боялся говорить с нею, ожидая,
что Раиса вспомнит ту ночь, когда она уничтожила хилое, но дорогое Евсею его чувство к ней.
— Так! — хмуро ответил Евсей. —
А что же делать?
— Этого не нужно.
А что хозяйка — хорошая была женщина?
— Ничего я не знаю! — заговорил Евсей, ощущая обидное недовольство собою, и вдруг осмелел. — Вижу то и это, —
а что для
чего — не могу понять. Должна быть другая жизнь…
Он шептал долго, торопливо,
а его глаз все время подозрительно бегал по сторонам, и, когда отворялась дверь, сыщик подскакивал на стуле, точно собираясь убежать. От него пахло какой-то мазью; казалось,
что он стал менее грузен, ниже ростом и потерял свою важность.
— Видишь? — сердито молвил Дудка, указывая пальцем на Евсея. — Вот —
что это такое? Мальчишка,
а… однако тоже говорит — нужна иная жизнь… Вот откуда берут силу те!..
— Чернильниц всего тридцать четыре,
а мух — тысячи, они хотят пить и лезут в чернила.
Что ж им делать?
—
Что, блудня, испугался? — сказал он, вталкивая Евсея в маленькую дверь. — Ни кожи, ни рожи,
а бунтуешь?
— Нехорошо там, Климков,
а? — спрашивал его чёрный человек, чмокая толстой, красной нижней губой. Его высокий голос странно хлюпал, как будто этот человек внутренне смеялся. В синих стёклах очков отражался электрический свет, от них в пустую грудь Евсея падали властные лучи и наполняли его рабской готовностью сделать всё,
что надо, чтобы скорее пройти сквозь эти вязкие дни, засасывающие во тьму, грозящую безумием.
— Идите! Ну, ступай, Климков… Служи хорошо, и будешь доволен. Но — не забывай однако,
что ты принимал участие в убийстве букиниста Распопова, ты сам сознался в этом,
а я записал твоё показание — понимаешь?
— Ты, конечно, понимаешь,
что наше дело тайное. Мы должны скрываться,
а то убьют, как вот Лукина убили…
— Этого никто не хочет! — задумчиво проговорил Пётр, снова раскинув карты и озабоченно поглаживая щёку. — Потому ты должен бороться с революционерами — агентами иностранцев, — защищая свободу России, власть и жизнь государя, — вот и всё.
А как это надо делать — увидишь потом… Только не зевай, учись исполнять,
что тебе велят… Наш брат должен смотреть и лбом и затылком…
а то получишь по хорошему щелчку и спереди и сзади… Туз пик, семь бубен, десять пик…
Он так крепко ударил себя в грудь кулаком,
что закашлялся,
а потом, опустившись на стул, стал тихо смеяться.
— Сегодня я, — начал он, опустив голову и упираясь согнутыми руками в колени, — ещё раз говорил с генералом. Предлагаю ему — дайте средства, я подыщу людей, открою литературный клуб и выловлю вам самых лучших мерзавцев, — всех. Надул щёки, выпучил свой животище и заявил, скотина, — мне, дескать, лучше известно,
что и как надо делать. Ему всё известно!
А что его любовница перед фон-Рутценом голая танцевала, этого он не знает, и
что дочь устроила себе выкидыш — тоже не знает…
«Вдруг позовут и спросят —
что он говорил?.. Может быть, он нарочно говорит для меня, —
а потом — меня схватят…»
А когда проснулся, то увидал,
что в углу, куда он направил свою немую молитву, иконы не было.
— Вот
что, — тут вчера Саша болтал… Ты не вздумай об этом рассказывать, смотри! Он человек больной, пьющий, но он — сила. Ему ты не повредишь,
а он тебя живо сгложет — запомни. Он, брат, сам был студентом и все дела их знает на зубок, — даже в тюрьме сидел!
А теперь получает сто рублей в месяц!
— Рядом со мною по улице не ходи, не разговаривай. Я зайду в один дом,
а ты пройди в дворницкую, скажи там,
что тебе нужно подождать Тимофеева. Я скоро…