Неточные совпадения
Матвей искоса поглядел на отца, не веря ему, удивляясь, что такой большой, грозный
человек так просто, не стыдясь, говорит о
своём испуге.
— Барин, — он так и того, — неохотно ответил Кожемякин, глядя в небо. — Тогда, брат, барин что хотел, то и делал;
люди у него в крепостях были, лишённые всякой
своей воли, и бар этих боялись пуще чертей али нечисти болотной. Сестру мою — тёткой, стало быть, пришлась бы тебе…
— От зависти да со зла! Скворцы да воробьи в бога не верят, оттого им
своей песни и не дано. Так же и
люди: кто в бога не верит — ничего не может сказать…
Стало быть, примем так: в книгах заключены души
людей, живших до нашего рождения, а также живущих в наши дни, и книга есть как бы всемирная беседа
людей о деяниях
своих и запись душ человеческих о жизни.
— Вот отец твой тоже, бывало, возьмёт мочку в руку, глаз прищурит, взвесит — готово! Это —
человек, дела
своего достойный, отец-то!
— Эк тебя! — сказал солдат, усмехаясь. — И верно, что всякая сосна
своему бору шумит. Я Савелья уважаю, ничего! Он
людей зря не обижает, этого нет за ним. Работу ценит.
Он не ощущал ни жалости, ни сострадания к массе битых
людей, но им овладевало утомляющее недоумение, оно превращалось в сонливость; мальчик забивался куда-нибудь в укромный уголок и там, безуспешно стараясь разобраться в
своих впечатлениях, обыкновенно засыпал кошмарным сном.
— Гляжу я на тебя — ходишь ты тихонький и словно бы не здешний, думаю — уйдёт он за матерью
своей, сирота, лишит кого-то счастья-радости любовной! Сбились мы все тут, как зайцы в половодье, на острове маленьком, и отец твой, и я, и этот
человек, и всем нам каждому сиротство
своё — как слепота!
Он сейчас же сконфузился, опустил голову и с минуту не смотрел на
людей, ожидая отпора
своему окрику. Но
люди, услышав голос хозяина, покорно замолчали: раздавалось только чмоканье, чавканье, тяжёлые вздохи и тихий стук ложек о край чашки.
Матвей изумлённо посмотрел на всех и ещё более изумился, когда, встав из-за стола, увидал, что все почтительно расступаются перед ним. Он снова вспыхнул от стыда, но уже смешанного с чувством удовольствия, — с приятным сознанием
своей власти над
людьми.
Но теперь, когда он видел, как деловито, истово и беззлобно били
человека насмерть, забавляясь избиением, как игрой, — теперь Матвей тяжело почувствовал страх перед
людьми, спокойно отиравшими о
свои грязные портки пальцы, вымазанные кровью товарища по работе.
Они сразу выдали
людям свой грех: Матвей ходил как во сне, бледный, с томными глазами; фарфоровое лицо Палаги оживилось, в глазах её вспыхнул тревожный, но добрый и радостный огонь, а маленькие губы, заманчиво припухшие, улыбались весело и ласково. Она суетливо бегала по двору и по дому, стараясь, чтобы все видели её, и, звонко хлопая ладонями по бёдрам, вскрикивала...
— Болван! — просто сказал
человек с кокардой. Матвей тоскливо вздохнул, чувствуя, что серые тесные облака всасывают его в
свою гущу.
При жизни отца он много думал о городе и, обижаясь, что его не пускают на улицу, представлял себе городскую жизнь полной каких-то тайных соблазнов и весёлых затей. И хотя отец внушил ему
своё недоверчивое отношение к
людям, но это чувство неглубоко легло в душу юноши и не ослабило его интереса к жизни города. Он ходил по улицам, зорко и дружественно наблюдая за всем, что ставила на пути его окуровская жизнь.
Смотрел юноша, как хвастается осень богатствами
своих красок, и думал о жизни, мечтал встретить какого-то умного, сердечного
человека, похожего на дьячка Коренева, и каждый вечер откровенно, не скрывая ни одной мысли, говорить с ним о
людях, об отце, Палаге и о себе самом.
Он уже весь обрызган, грязь течёт у него по животу, который безобразно свисает до колен,
человек прыгает по лужам, открыв круглый, как у сома, рот, и одной рукой машет перед лицом, защищая глаза, а другой подхватывает снизу живот
свой, точно боясь потерять его.
Все они были дружно объединены тем чувством независимости от
людей, которое всегда наиболее свойственно паразитам, все жили и ходили по миру всегда вместе со
своей кормилицей, и часто она отдавала им милостыню тут же, на глазах милосердного обывателя.
— Чтобы всяк
человек дела
своего достоин был — вот те закон! Тут те всякой жизни оправдание! Работай! — свирепствовал Пушкарь, гремя счётами, хлопая по столу книгой, ладонью, шаркая ногами.
…В монастыре появилась новая клирошанка, — высокая, тонкая, как берёзка, она напоминала
своим покорным взглядом Палагу, — глаза её однажды остановились на лице юноши и сразу поработили его. Рот её — маленький и яркий — тоже напоминал Палагу, а когда она высоким светлым голосом пела: «Господи помилуй…» — Матвею казалось, что это она для него просит милости, он вспоминал мать
свою, которая, жалеючи всех
людей, ушла в глухие леса молиться за них и, может быть, умерла уже, истощённая молитвой.
Странные мечты вызывало у Матвея её бледное лицо и тело, непроницаемо одетое чёрной одеждой: ему казалось, что однажды женщина сбросит с плеч
своих всё тёмное и явится перед
людьми прекрасная и чистая, как белая лебедь сказки, явится и, простирая
людям крепкие руки, скажет голосом Василисы Премудрой...
Впечатления механически, силою тяжести
своей, слагались в душе помимо воли в прочную и вязкую массу, вызывая печальное ощущение бессилия, — в ней легко и быстро гасла каждая мысль, которая пыталась что-то оспорить, чем-то помешать этому процессу поглощения
человека жизнью, страшной
своим однообразием, нищетою
своих желаний и намерений, — нудной и горестной окуровской жизнью.
В душе, как в земле, покрытой снегом, глубоко лежат семена недодуманных мыслей и чувств, не успевших расцвесть. Сквозь толщу ленивого равнодушия и печального недоверия к силам
своим в тайные глубины души незаметно проникают новые зёрна впечатлений бытия, скопляются там, тяготят сердце и чаще всего умирают вместе с
человеком, не дождавшись света и тепла, необходимого для роста жизни и вне и внутри души.
Она ещё говорила о чём-то, но слова её звучали незнакомо, и вся она с каждой минутой становилась непонятнее, смущая одичавшего
человека свободою
своих движений и беззаботностью, с которой относилась к полиции.
И каждый раз Боря оставлял в голове взрослого
человека какие-то досадные занозы. Вызывая удивление бойкостью
своих речей, мальчик будил почти неприязненное чувство отсутствием почтения к старшим, а дружба его с Шакиром задевала самолюбие Кожемякина. Иногда он озадачивал нелепыми вопросами, на которые ничего нельзя было ответить, — сдвинет брови, точно мать, и настойчиво допытывается...
В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да
человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь
своей фамилии, Кекишевым называет себя, — его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя».
Было странно слышать, что есть
люди, которые будто смеют ставить себя,
свою волю против всей жизни, но — вспоминался отец, чем-то похожий на этих
людей, и он слушал доверчиво.
— Конечно, это хорошо бы, да ведь как её, всю-то Россию, к одному сведёшь? Какие, примерно, отсюдова — от нас вот —
люди на государеву службу годятся? Никому ничего не интересно, кроме
своего дома,
своей семьи…
Когда он впервые рассказал ей о
своем грехе с Палагой и о том, как отец убил мачеху, — он заметил, что женщина слушала его жадно, как никогда ещё, глаза её блестели тёмным огнём и лицо поминутно изменялось. И вдруг по скорбному лицу покатились слёзы, а голова медленно опустилась, точно кто-то силою согнул шею
человека против воли его.
Короткая летняя ночь, доживая
свой последний час, пряталась в деревья и углы, в развалины бубновской усадьбы, ложилась в траву, словно тьма её, бесшумно разрываясь, свёртывалась в клубки, принимала формы амбара, дерева, крыши, очищая воздух розоватому свету, и просачивалась в грудь к
человеку, холодно и тесно сжимая сердце.
Страшной жизни коснулась я и теперь, кажется, стала проще думать о
людях, серьёзнее смотреть на
свою жизнь, на всю себя.
— А я на что похож? Не-ет, началась расслойка
людям, и теперь у каждого должен быть
свой разбег. Вот я, в городе Вологде, в сумасшедшем доме служил, так доктор — умнейший господин! — сказывал мне: всё больше год от году сходит
людей с ума. Это значит — начали думать! Это с непривычки сходят с ума, — не привыкши кульё на пристанях носить, обязательно надорвёшься и грыжу получишь, как вот я, — так и тут — надрывается душа с непривычки думать!
И, снова блеснув глазами, продолжал, откровенно и доверчиво: — Насчёт русского народа вообще, как — по моему умозрению — все
люди находятся не на
своём месте и неправильно понимают себя.
Или — вдруг хороший
человек начинает пьянствовать до потери
своего образа.
На улицах он чувствовал себя так, точно воргородские
люди враги ему: какой-то маляр обрызгал его зелёной краской, а купцы, которым он привёз
свой товар, желая подшутить над его молодостью, напоили его вином и…
«Старик, за восьмой десяток ему, — думал Кожемякин о стороже, — а вот, всё караулит
людей, оберегая ото зла ночного. Не уберечь ведь ему, а верует, что — может! И до смертного часа
своего…»
Эта жуткая мысль точно уколола больное сердце, оно забилось сильнее и ровнее, старый
человек упрямо сдвинул брови, отошёл к постели, лёг и стал перечитывать
свои записки, вспоминая, всё ли, что надобно, он рассказал о жизни.
И, в безумии, многих
людей бил. Хороший
человек пропал. Отчего у нас хорошие
люди плохо живут и так мучительно кончают жизнь
свою? Экий беспризорный народ все мы.
— Не уважаю, — говорит, — я народ: лентяй он, любит жить в праздности, особенно зимою, любови к делу не носит в себе, оттого и покоя в душе не имеет. Коли много говорит, это для того, чтобы скрыть изъяны
свои, а если молчит — стало быть, ничему не верит. Начало в нём неясное и непонятное, и совсем это без пользы, что вокруг его такое множество властей понаставлено: ежели в самом
человеке начала нет — снаружи начало это не вгонишь. Шаткий народ и неверующий.
— Ты, — говорит, — Сеня,
человек добрый, ты — честный, ты сам всё видишь, помоги мне, несчастной! Кирилло, — говорит, — тайно сопьётся и меня зря изведёт, покуда Ефим Ильич
своей смерти дождётся, — помоги, пожалей, гляди — какова я, разве мне такую жизнь жить надо?
Старичок этот мыслью
своей за тысячу семьсот лет назад заскочил: это во втором веке по рождестве Христовом некоторые
люди думали, что плоти надо полную волю дать и что она духу не вредит.
Гляжу я на
людей: с виду разномастен народ на земле, а чуть вскроется нутро, и все как-то похожи друг на друга бесприютностью
своей и беспокойством души».
— Не воротится! Насчёт посева
своей души на непаханной почве — это слова слабого давления! Все
люди на Руси, батенька мой, хотят жить так, чтобы получать как можно больше удовольствия, затрачивая как можно менее труда. Это — от востока дано в плоть нам, стремление к удовольствиям без затраты усилий, пагубнейшее стремление! Вот поп как раз очень предан защите оного…
— Доля правды, — говорит, — и тут есть: способствовал пагубе нашей этот распалённый протопоп. Его невежеству и ошибкам благодаря изобидели
людей, загнали их в тёмные углы, сидят они там почти три века, обиды
свои лелея и ни во что, кроме обид, не веря, ничему иному не видя цены.
Евгеньины речи против его речей — просто детские, он же прощупал
людей умом
своим до глубины. От этого, видно, когда он говорит слова суровые, — глаза его глядят отечески печально и ласково. Странно мне, что к попу он не ходит, да и поп за всё время только дважды был у него; оба раза по субботам, после всенощной, и они сидели почти до света, ведя беседу о разуме, душе и боге.
Приятно было слушать эти умные слова. Действительно, все фыркают, каждый норовит, как бы
свою жизнь покрепче отгородить за счёт соседа, и оттого всеместная вражда и развал. Иной раз лежу я ночью, думаю, и вдруг поднимется в душе великий мятеж, выбежал бы на
люди да и крикнул...
Но когда дядя Марк, уставая, кончал
свою речь и вокруг него, точно галки вокруг колокольни, начинали шуметь все эти
люди, — Кожемякин вспоминал себя, и в грудь ему тихонько, неумолимо и лукаво вторгалось всё более ясное ощущение
своей несхожести с этими
людьми.
Иногда, растроганный
своею речью, поддаваясь напору доброго чувства к
людям, он чуть не плакал — это действовало на слушателей, они, конфузливо усмехаясь, смотрели на него ласково, а дядя Марк одобрительно посмеивался, весь в дыму.
Так что, осуждая и казня человека-то, всё-таки надо бы не забывать, что, как доказано, в делах
своих он не волен, а как ему назначено судьбою, так и живёт, и что надобно объяснить ему ошибку жизни в её корне, а также всю невыгоду такой жизни, и доказывать бы это внушительно, с любовью, знаете, без обид, по чувству братства, — это будет к общей пользе всех.
Конечно, Марку-то Васильичу мысли всегда дороже
людей, но однако — откуда же у Максимки
свои мысли явились бы?
«Не за водой, а за ней присмотреть!» — мысленно поправил его Кожемякин, усмехаясь и ощущая напор каких-то старых дум, возрождение боязливого недоверия к
людям; это одолевало его всю ночь до утра. В тетрадку
свою он записал...