Неточные совпадения
— Про себя? — повторил
отец. — Я — что же? Я, брат,
не умею про себя-то! Ну, как сбежал
отец мой на Волгу,
было мне пятнадцать лет. Озорной
был. Ты вот тихий, а я — ух какой озорник
был! Били меня за это и
отец и многие другие, кому надо
было. А я
не вынослив
был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды
отец и побей меня в Балахне, а я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и
не нашёл никогда — вот какое дело!
Матвею стало грустно,
не хотелось уходить. Но когда, выходя из сада, он толкнул тяжёлую калитку и она широко распахнулась перед ним, мальчик почувствовал в груди прилив какой-то новой силы и пошёл по двору тяжёлой и развалистой походкой
отца. А в кухне — снова вернулась грусть, больно тронув сердце: Власьевна сидела за столом, рассматривая в маленьком зеркальце свой нос, одетая в лиловый сарафан и белую рубаху с прошвами, обвешанная голубыми лентами. Она
была такая важная и красивая.
Ему
было не велено выходить на улицу без Созонта, и раньше он никогда
не решался нарушать запрет
отца, но сегодня захотелось посидеть у ворот одному.
Тут тоже
не всё ладно: отец-то её богомаз
был, в Елатьме жили они — это на Оке
есть такое жительство, — ну, так вот, он будто ризу снял с иконы, а мать — спрятала.
Иногда она сносила в комнату все свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь в голубое, розовое или алое, а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно,
не изменяя задумчивого выражения доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с комнатою
отца и часто сквозь сон слышал, что мачеха плачет по ночам. Ему
было жалко женщину; однажды он спросил её...
Он несколько раз пробовал записывать рассказы
отца, но у него
не хватало слов для них, писать их
было скучно, и на бумаге они являлись длинными, серыми, точно пеньковые верёвки.
«
Отец помирает!» — напомнил себе юноша, но, прислушавшись к своим чувствам,
не нашёл в них ничего яснее желания
быть около Палаги.
Вся левая половина его тела точно стремилась оторваться от правой, спокойно смотревшей мёртвым глазом куда-то сквозь потолок. Матвею
было страшно, но
не жалко
отца; перед ним в воздухе плавало белое, тающее лицо женщины. Голос старика напоминал ему шипение грибов, когда их жарят на сковороде.
Пробовал повесить на грудь тяжёлые
отцовы часы, но они
не влезали в карман рубахи, а надеть жилет —
не решился, в комнате
было жарко.
У неё
не всё хорошо
было со священником Никольским,
отцом Виталием…
И каждый раз, когда женщина говорила о многотрудной жизни сеятелей разумного, он невольно вспоминал яркие рассказы
отца о старинных людях, которые смолоду весело промышляли душегубством и разбоем, а под старость тайно и покорно уходили в скиты «душа́ спасать».
Было для него что-то общее между этими двумя рядами одинаково чуждых и неведомых ему людей, — соединяла их какая-то иная жизнь, он любовался ею, но она
не влекла его к себе, как
не влекли его и все другие сказки.
— Когда любимую мою женщину били, лежал я в саду, думал — бьют али нет ещё?
Не заступился,
не помог! Конечно —
отец! Ну, хоть в ноги бы ему броситься… Так и вытоптал он ребёночка из неё, —
было бы ему теперь пятнадцать лет…
«Вот,
отец у меня
был хороший человек, да — зверь, а уж я —
не зверь, а от тебя дети
были бы ещё больше люди! Евгеньюшка! Ведь только так и можно — любовью только новых-то, хороших-то людей родишь!»
Сын его человек робкий
был, но тайно злой и жену тиранил,
отцу же поперёк дороги
не становился, наедет на него старичок и давай сверлить, а Кирилло, опустя глаза, на всё отвечает: слушаю, тятенька!
Отвечала
не спеша, но и
не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все слова её с трудом проходят сквозь одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря как бы
не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её
отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника, одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал
пить и умер в одночасье на улице, испугавшись собаки, которая бросилась на него.
Потом уговорились мы с ней, что
буду я молчать — ни
отцу, ни брату, ни сестре про дьякона
не скажу, а она его прогонит, дьякона-то; конечно,
не прогнала, в баню ходил он, по ночам, к ней, в нашу.