Неточные совпадения
— Где уж! Всего-то и поп не
поймёт. Ты бы вот что
понял: ведь и Сазан не молоденький, да
человек он особенный! Вот, хорошо твой батюшка про старину сказывает, а когда Сазан так уж как райские сады видишь!
Матвей
понял смысл речи, — он слыхал много историй о том, как травят
людей белым порошком, — небо побагровело в его глазах, он схватил стоявший под рукою, у стены бани, заступ, прыгнул вперёд и с размаха ударил Савку.
А в нём незаметно, но всё настойчивее, укреплялось желание
понять эти мирные дни, полные ленивой скуки и необъяснимой жестокости, тоже как будто насквозь пропитанной тоскою о чём-то. Ему казалось, что, если всё, что он видит и слышит, разложить в каком-то особом порядке, разобрать и внимательно обдумать, — найдётся доброе объяснение и оправдание всему недоброму, должно родиться в душе некое ёмкое слово, которое сразу и объяснит ему
людей и соединит его с ними.
— Я бывал далеко. Пять лет в кавалерии качался. Пьянство — по кавалерии — во всех городах. В Ромнах стояли мы — хохлы там, поляки, — ничего
понять нельзя! Потом — в Пинске тоже. Болотища там — чрезвычайно велики. Тоже скушно. Плохо селятся
люди — почему бы? Лезут, где тесно, а зачем? Отслужил — в пожарную нанялся, всё-таки занятно будто бы.
— Это крышка мне! Теперь — держись татарина, он всё
понимает, Шакирка! Я те говорю: во зверях — собаки, в
людях — татаре — самое надёжное! Береги его, прибавь ему… Ох, молод ты больно! Я было думал — ещё годов с пяток побегаю, — ан — нет, — вот она!
В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да
человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, — его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой.
Понять это совсем нельзя».
— Видите ли, Матвей Савельич, ещё когда я первый раз — помните? — пришла к вам, я
поняла: вот этот
человек влюбится в меня! Я стала бояться этого, избегала знакомства с вами, — вы заметили это?
— Это — не то! — говорила она, отрицательно качая головой. — Так мне и вас жалко: мне хочется добра вам, хочется, чтобы человеческая душа ваша расцвела во всю силу, чтобы вы жили среди
людей не лишним
человеком!
Понять их надо, полюбить, помочь им разобраться в тёмной путанице этой нищей, постыдной и страшной жизни.
— Ты — Матвей, а я — Мокей, тут и вся разность, — милай,
понимаешь? Али мы не
люди богу нашему, а? Нам с тобой все псы — собаки, а ему все мы —
люди, — больше ничего! Ни-к-какой отлички!
И, снова блеснув глазами, продолжал, откровенно и доверчиво: — Насчёт русского народа вообще, как — по моему умозрению — все
люди находятся не на своём месте и неправильно
понимают себя.
Прослушал я эту историю и не могу
понять: что тут хорошо, что плохо? Много слышал я подобного, всюду действуют
люди, как будто не совсем плохие и даже — добрые, и даже иной раз другому добра желают, а всё делается как-то за счёт третьего и в погибель ему.
— Нет, я
понимаю — вот ты хорош
человек.
«Вот — опять ушёл
человек неизвестно куда, — медленно складывалась печальная и досадная мысль. — Он — ушёл, а я остался, и снова будто во сне видел его. Ничего невозможно
понять!»
— Леса там, Саша, красоты чудесной, реки быстры и многоводны, скот — крупен и сыт, а
люди, ну, —
люди посуше здешних, и это справа — неважно, — а слева — недурно, цену себе
понимают!
Экое это удовольствие на хорошего
человека смотреть. Хороший
человек даже скоту понятен и мил, а у нас — в Сибирь его, в тюрьму. Как
понять? Похоже, что кто-то швыряется людями, как пьяный нищий золотом, случайно данным ему в милостыню; швыряется — не
понимает ценности дара, дотоле не виданного им».
Много в ней живёт разного и множество неожиданного, такого, что возникает вдруг и пред чем сам же
человек останавливается с великим недоумением и не
понимая — откуда в нём такое?
— Ну да! И я с ним согласна. Я же сказала вам, что в глубине души он
человек очень нежный и чуткий. Не говоря о его уме. Он
понимает, что для неё…
— Она не чувствует себя, ей кажется, что она родилась для
людей и каждый может требовать от неё всего, всю её жизнь. Она уступит всякому, кто настойчив, —
понимаете?
«Максим меня доедет!» — пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату. Там он сел на привычное место, у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем дне, оцепенел в них, ничего не
понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от
людей.
— Вы очень виноваты, очень! Но — у меня к вам лежит сердце. Ведь чтобы бить
человека — о, я
понимаю! — надо до этого страшно мучить себя — да? Ведь это — так, да?
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее
понимал, что эти
люди не могут стать детьми, не смогут жить иначе, чем жили, — нет мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой огонь и неслиянно будет гореть до конца дней
человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
Ему бы не больницы, а школы возводить для обучения всех
людей настоящему делу, чтобы всякий мог
понимать, что есть Россия!
— Я
понимаю — он хочет всё как лучше. Только не выйдет это, похуже будет, лучше — не будет! От
человека всё ведь, а
людей — много нынче стало, и всё разный народ, да…
— Всё горе оттого, что
люди не
понимают законного своего места! — нашёптывал Тиунов.
— У мировых выступал! — с гордостью, дёрнув головой, сказал Тиунов. — Ходатайствовал за обиженных, как же! Теперь это запретили, не мне — персонально, — а всем вообще, кроме адвокатов со значками. Они же сами и устроили запрещение: выгодно ли им, ежели бы мы могли друг друга сами защищать? И вот опять — видите? И ещё: всех
людей судят чиновники, ну, а разве может чиновник всякую натуру
понять?
— Вам бы, Матвей Савельич, не столь откровенно говорить среди
людей, а то непривычны им ваши мысли и несколько пугают. Начальство — не в полиции, а в душе людской поселилось. Я —
понимаю, конечно, добрые ваши намерения и весьма ценю, только — по-моему-с — их надо
людям подкладывать осторожно, вроде тихой милостыни, невидимой, так сказать, рукою-с!
— Нет, — многозначительно говорил Никон, высоко подняв туго сжатый кулак, — я,
понимаешь, такого бы
человека хотел встретить, чтобы снять мне перед ним шапку и сказать: покорнейше вас благодарю, что родились вы и живёте! Вот как!
— Ты —
пойми: есть хорошие
люди — всё оправдано! И я оправдан и ты — верно?
— Это не народ, а — сплошь препятствие делу-с! То есть не поверите, Матвей Савельевич, какие
люди, — столь ленивы и — в ту же минуту — жадны, в ту самую минуту-с! Как может
человек быть жаден, но — ленив? Невозможно
понять! Даже как будто не город, а разбойничий лагерь — извините, собрались эдакие шиши и ждут случая, как бы напасть на неосторожного
человека и оного ограбить.
— А Хряпова ты не
понимаешь, — пробормотал старик, печально покачивая головою, несколько обиженный сопоставлением. — Он — злой
человек!
Первее всего обнаружилось, что рабочий и разный ремесленный, а также мелкослужащий народ довольно подробно
понимает свои выгоды, а про купечество этого никак нельзя сказать, даже и при добром желании, и очень может быть, что в государственную думу, которой дана будет вся власть, перепрыгнет через купца этот самый мелкий
человек, рассуждающий обо всём весьма сокрушительно и руководимый в своём уме инородными людями, как-то — евреями и прочими, кто поумнее нас.
— Не
понимаю я чего-то, — заявил Кожемякин, напряжённо сморщив лицо, — какая опасность? Ежели все
люди начинают
понимать общий свой интерес…
— Вот — умер
человек, все знали, что он — злой, жадный, а никто не знал, как он мучился, никто. «Меня добру-то забыли поучить, да и не нужно было это, меня в жулики готовили», — вот как он говорил, и это — не шутка его, нет! Я знаю! Про него будут говорить злое, только злое, и зло от этого увеличится —
понимаете? Всем приятно помнить злое, а он ведь был не весь такой, не весь! Надо рассказывать о
человеке всё — всю правду до конца, и лучше как можно больше говорить о хорошем — как можно больше!
Понимаете?
Неточные совпадения
Эх! эх! придет ли времечко, // Когда (приди, желанное!..) // Дадут
понять крестьянину, // Что розь портрет портретику, // Что книга книге розь? // Когда мужик не Блюхера // И не милорда глупого — // Белинского и Гоголя // С базара понесет? // Ой
люди,
люди русские! // Крестьяне православные! // Слыхали ли когда-нибудь // Вы эти имена? // То имена великие, // Носили их, прославили // Заступники народные! // Вот вам бы их портретики // Повесить в ваших горенках, // Их книги прочитать…
Стародум. Как
понимать должно тому, у кого она в душе. Обойми меня, друг мой! Извини мое простосердечие. Я друг честных
людей. Это чувство вкоренено в мое воспитание. В твоем вижу и почитаю добродетель, украшенную рассудком просвещенным.
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко
понял, что ежели
человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
Очевидно, фельетонист
понял всю книгу так, как невозможно было
понять ее. Но он так ловко подобрал выписки, что для тех, которые не читали книги (а очевидно, почти никто не читал ее), совершенно было ясно, что вся книга была не что иное, как набор высокопарных слов, да еще некстати употребленных (что показывали вопросительные знаки), и что автор книги был
человек совершенно невежественный. И всё это было так остроумно, что Сергей Иванович и сам бы не отказался от такого остроумия; но это-то и было ужасно.
Она сказала с ним несколько слов, даже спокойно улыбнулась на его шутку о выборах, которые он назвал «наш парламент». (Надо было улыбнуться, чтобы показать, что она
поняла шутку.) Но тотчас же она отвернулась к княгине Марье Борисовне и ни разу не взглянула на него, пока он не встал прощаясь; тут она посмотрела на него, но, очевидно, только потому, что неучтиво не смотреть на
человека, когда он кланяется.