Неточные совпадения
Это вышло неожиданно и рассмешило мальчика. Смеясь, он подбежал к окну и отскочил, обомлев: лицо отца вспухло, почернело; глаза, мутные,
как у слепого, не мигая, смотрели в
одну точку; он царапал правою рукою грудь и хрипел...
Колесо тихо скрипит, Валентин гнусаво и немолчно поёт всегда
одну и ту же песню, слов которой Матвей никогда не мог расслушать. Двое мужиков работали на трепалах, двое чесали пеньку, а седой Пушкарь, выпачканный смолою, облепленный кострикой [Кострика (кострыга) отходы трепания и чесания конопли — Ред.] и серебряной паутиной волокна, похож на старого медведя,
каких водят цыгане и бородатые мужики из Сергача.
И бегут по нём,
как лебедя, косовые лодки грудастые, однокрылые, под
одним, значит, белым парусом.
Тонкий,
как тростинка, он в своём сером подряснике был похож на женщину, и странно было видеть на узких плечах и гибкой шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой руки, оттягивая веко книзу, это делало
один глаз больше другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям светом мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.
В монастырском саду тихо пели два женские голоса.
Один тоненький,
как шелковинка, заунывно развивался...
Все ели из
одной деревянной чаши, широкой и уёмистой, сидя за столом чинно, молча; только Пушкарь неугомонно трещал,
как старый скворец.
В голове Кожемякина бестолково,
как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами —
один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом,
как печная труба в морозный день.
Зарыли её,
как хотелось Матвею, далеко от могилы старого Кожемякина, в пустынном углу кладбища, около ограды, где густо росла жимолость, побегушка и тёмно-зелёный лопух. На девятый день Матвей сам выкосил вокруг могилы сорные травы, вырубил цепкие кусты и посадил на расчищенном месте пять молодых берёз: две в головах, за крестом, по
одной с боков могилы и
одну в ногах.
Смотрел юноша,
как хвастается осень богатствами своих красок, и думал о жизни, мечтал встретить какого-то умного, сердечного человека, похожего на дьячка Коренева, и каждый вечер откровенно, не скрывая ни
одной мысли, говорить с ним о людях, об отце, Палаге и о себе самом.
Он уже весь обрызган, грязь течёт у него по животу, который безобразно свисает до колен, человек прыгает по лужам, открыв круглый,
как у сома, рот, и
одной рукой машет перед лицом, защищая глаза, а другой подхватывает снизу живот свой, точно боясь потерять его.
Её история была знакома Матвею: он слышал,
как Власьевна рассказывала Палаге, что давно когда-то
один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею — в Окуров, купил дом ей и некоторое время жил с нею, а потом бросил. Оставшись
одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом заболела, состарилась и вот выдумала сама себе наказание за грехи: до конца дней жить со псами.
Однажды, гуляя с Матвеем в поле, за монастырём, Ключарёв
как будто немного оживился и рассказал
один из своих серых снов.
— И вот, вижу я — море! — вытаращив глаза и широко разводя руками, гудел он. — Океан! В
одном месте — гора, прямо под облака. Я тут, в полугоре, притулился и сижу с ружьём, будто на охоте. Вдруг подходит ко мне некое человечище,
как бы без лица, в лохмотье одето, плачет и говорит: гора эта — мои грехи, а сатане — трон! Упёрся плечом в гору, наддал и опрокинул её. Ну, и я полетел!
— Глухо у вас! — молвила женщина, тоже вздыхая, и начала рассказывать,
как она, остановясь на постоялом дворе, четыре дня ходила по городу в поисках квартиры и не могла найти ни
одной. Везде её встречали обидно грубо и подозрительно, расспрашивали, кто она, откуда, зачем приехала, что хочет делать, где муж?
— Дурному всяк поверит! Народ у нас злой, всё может быть. А кто она — это дело не наше. Нам —
одно: живи незаметно,
как мы живём, вот вся задача!
На время, пока чердак устраивали, постоялка с сыном переселилась вниз, в ту комнату, где умерла Палага; Кожемякин сам предложил ей это, но
как только она очутилась на
одном полу с ним, — почувствовал себя стеснённым этой близостью, чего-то испугался и поехал за пенькой.
— Екатеринбург, Пермь, Сарапуль, — лучше всех — Казань! Там цирк, и
одна лошадь была —
как тигр!
— Видом
какая, значить? — говорил Маркуша, двигая кожей на лбу. — Разно это, — на Каме-реке
один мужик щукой её видел: вынул вентерь [или мережа — ставное рыболовное орудие типа ловушки. Применяют в речном, озёрном и морском прибрежном рыболовстве — Ред.], ан глядь — щука невеличка. Он её — за жабры, а она ему баить человечьим голосом: отпусти-де меня, Иван, я твоя доля! Он — бежать. Ну, убёг. Ему — без беды обошлось, а жена вскоре заболела да на пятый месяц и померла…
Потом вспомнилось,
как городская сваха Бобиха приходила сватать ему порченых невест: были среди них косенькие, шепелявые, хроменькие, а
одна — с приданым, со младенцем. Когда он сказал Бобихе...
Как убежал — нельзя понять, потому что когда его схватили, то
одну руку из плеча вывернули.
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу.
Одно разве — пришли ты мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может,
как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
— Да. Батюшка очень его полюбил. — Она задумчиво и печально улыбнулась. — Говорит про него: сей магометанин ко Христу много ближе, чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, вдруг сказала она так,
как будто давно и много говорила об этом, — вот полюбили друг друга иноплеменные люди — разве не хорошо это? Ведь рано или поздно все люди к
одному богу придут…
— Конечно, это хорошо бы, да ведь
как её, всю-то Россию, к
одному сведёшь?
Какие, примерно, отсюдова — от нас вот — люди на государеву службу годятся? Никому ничего не интересно, кроме своего дома, своей семьи…
— А
как они друг друга едят, и сколь трудно умному промеж их! — говорил он, понижая голос. — Вот, Маркуша про мужика Натрускина сказывал, — ни
одной деревни, наверно, нет, которая бы такого Натрускина со свету не сжила!
— Люди, так скажу, — сидячей породы; лет по пятидесяти думают — сидя —
как бы это хорошенько пожить на земле? А на пятьдесят первом — ножки протянут и помирают младенчиками, только
одно отличие, что бородёнки седенькие.
Он сидел на стуле, понимая лишь
одно: уходит! Когда она вырвалась из его рук — вместе со своим телом она лишила его дерзости и силы, он сразу понял, что всё кончилось, никогда не взять ему эту женщину. Сидел, качался, крепко сжимая руками отяжелевшую голову, видел её взволнованное, розовое лицо и влажный блеск глаз, и казалось ему, что она тает. Она опрокинула сердце его,
как чашу, и выплеснула из него всё, кроме тяжёлого осадка тоски и стыда.
Матвей почувствовал, что по лицу его тяжело текут слёзы,
одна, холодная, попала в рот, и её солоноватый вкус вызвал у него желание завыть,
как воют волки.
Буду я жить и помнить о вас, человеке, который живёт в маленьком городе
один,
как в большой тюрьме, где все люди — от скуки — тюремные надзиратели и следят за ним.
— Есть эдакие успокоительные пословицы, вроде припарок на больное место кладут их: «все человечки
одной печки», «все беси
одной веси», — враки это! Люди — разны, так им и быть надлежит. Вот, Евгенья Петровна, разве она на людей похожа?
Как звезда на семишники. А хозяин — похож на купца? Как-кой он купец! Ему под окнами на шарманке играть.
«
Один раз живёшь, — думал Кожемякин, расхаживая по саду. — И всё прощаешься.
Как мало-мальски интересен человек, так сейчас уходит куда-то. Экой город несчастный!»
«Всегда
одно говорит! — думал Кожемякин. —
Как молитва это у неё…»
«Всю ночь до света шатался в поле и вспоминал Евгеньины слова про одинокие города, вроде нашего; говорила она, что их более восьми сотен. Стоят они на земле,
один другого не зная, и, может, в каждом есть вот такой же плутающий человек, так же не спит он по ночам и тошно ему жить.
Как господь смотрит на города эти и на людей, подобных мне? И в чём, где оправдание нам?
По-ихнему, по-татарски, конечно, не
одна, а для нас, видно, иначе положено, каждому даётся на всю жизнь
одна любовь,
как тень.
«Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а земля отзывается на шаги по ней звонко,
как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает людей и о душе говорит им. Наталья сегодня ходила слушать его, теперь сидит в кухне, плачет, а сказать ничего не может,
одно говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно много ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».
Сидел рядком с ним провожатый его, человек
как будто знакомый мне, с нехорошими такими глазами, выпучены они, словно у рака, и перекатываются из стороны в сторону неказисто,
как стеклянные шары. Лицо круглое, жирное, словно блин. Иной раз он объяснял старцевы слова и делал это топорно: идите, говорит, против всех мирских заповедей, душевного спасения ради. Когда говорит, лицо надувает сердито и фыркает, а голос у него сиповатый и тоже будто знаком. Был там ещё
один кривой и спросил он толстого...
— Сгниёте вы в грязи, пока, в носах ковыряя, душу искать станете, не нажили ещё вы её: непосеянного — не сожнёшь! Занимаетесь розысками души, а чуть что — друг друга за горло, и жизнь с вами опасна,
как среди зверей. Человек же в пренебрежении и
один на земле,
как на болотной кочке, а вокруг трясина да лесная тьма. Каждый
один, все потеряны, всюду тревога и безместное брожение по всей земле. Себя бы допрежде нашли, друг другу подали бы руки крепко и неразрывно…
А пришло другое время, он отметил: «Силу копят не умом, а дубьём да рублём», «Не суй бороду близко городу» — замечаете:
как будто два народа составляли эти речения,
один — смелый, умный, а другой — хитроват, но
как будто пришиблен и немножко подхалим.
«Рассказывал сегодня Марк,
как чужеземцы писали о русском народе в древности:
один греческий царь сказал: «Народы славянские столь дорожат своей честью и свободой, что их никаким способом нельзя уговорить повиноваться».
После этого разговора выпили мы с дядей Марком вина и домашнего пива, захмелели оба, пел он баском старинные песни, и опять выходило так,
как будто два народа сочиняли их:
один весёлый и свободный, другой унылый и безрадостный. Пел он и плакал, и я тоже. Очень плакал, и не стыдно мне этого нисколько».
— Вот, — мол, — скоро сорок лет,
как я живу, а ни
одного счастливого человека не видел. Раньше, бывало, осуждал людей, а ныне,
как стал стареться, — жалко всех.
— Видите ли — вот вы все здесь, желающие добра отечеству, без сомнения, от души, а между тем, из-за простой разницы в способах совершения дела, между вами спор даже до взаимных обид. Я бы находил, что это совсем лишнее и очень мешает усвоению разных мыслей, я бы просил — поласковей
как и чтобы больше внимания друг ко другу. Это — обидно, когда такие, извините, редкие люди и вдруг — обижают друг друга, стараясь об
одном только добре…
Отвечала не спеша, но и не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все слова её с трудом проходят сквозь
одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря
как бы не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника,
одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал пить и умер в одночасье на улице, испугавшись собаки, которая бросилась на него.
Обрадовался было я, что в Окурове завёлся будто новый народ, да, пожалуй, преждевременна радость-то. Что нового? Покамест
одни слова, а люди —
как люди, такие же прыщи: где бы прыщ ни вскочил — надувается во всю мочь, чтобы виднее его было и больней от него. Горбун совершенно таков — прыщ.
«Умру я эдак-то, господи! Умру
один,
как пёс паршивый!»
— Азбука! Не живём — крадёмся, каждый в свой уголок, где бы спрятаться от командующих людей. Но если сказано, что и в поле
один человек не воин — в яме-то
какой же он боец?
— Я, сударь мой, проповедников этих не
один десяток слышал, во всех концах землишки нашей! — продолжал он, повысив голос и кривя губы. — Я прямо скажу: народу, который весьма подкис в безнадёжности своей, проповеди эти прямой вред, они ему —
как вино и даже много вредней! Людей надо учить сопротивлению, а не терпению без всякого смысла, надобно внушать им любовь к делу, к деянию!
— Во всём! — победно сказал Тиунов. — Дворянство-то где?
Какие его дела ноне заметны?
Одни судебно-уголовные! А впереди его законно встало ваше сословие. Купец ли не строит городов, а? Он и церкви, и больницы, богадельни ставит, новые пути кладёт и, можно сказать, всю землю вспорол, изрыл, обыскивает — где что полезно, — верно-с?
— По весне наедут в деревни здешние: мы, говорят, на воздух приехали, дышать чтобы вольно, а сами — табачище бесперечь курят, ей-богу, право! Вот те и воздух! А иной возьмёт да пристрелит сам себя,
как намедни
один тут, неизвестный. В Сыченой тоже в прошлом году пристрелился
один… Ну, идём к чаю.
— Глядите, — зудел Тиунов, — вот, несчастие, голод, и — выдвигаются люди, а кто такие? Это — инженерша, это — учитель, это — адвокатова жена и к тому же — еврейка, ага? Тут жида и немца — преобладание! А русских — мало; купцов, купчих — вовсе даже нет!
Как так? Кому он ближе, голодающий мужик, — этим иноземцам али — купцу? Изволите видеть:
одни уступают свое место, а другие — забежали вперёд, ага? Ежели бы не голод, их бы никто и не знал, а теперь — славу заслужат,
как добрые люди…
— Многонько! Ремесло, бессомненно, непохвальное, но я — не в числе осуждающих. Всем девицам замуж не выйти — азбука! Нищих плодить — тоже
одно обременение жизни. Засим — не будь таких, вольных, холостёжь в семьи бы бросилась за баловством этим, а ныне,
как вы знаете, и замужние и девицы не весьма крепки в охране своей чести. Приходится сказать, что и в дурном иной раз включено хорошее…