Неточные совпадения
До этого
дня мальчик почти никогда не беседовал с ним так хорошо, и теперь
у него сразу возникло желание спросить большого рыжего человека о множестве вещей. Между прочим, ему казалось, что отец неверно объяснил появление огня — уж очень просто!
Тот
день вечером
у постели мальчика сидела Власьевна, и вместо тихих сказок он слышал жирные, слащавые поучения.
— Хорош солдат — железо, прямо сказать! Работе — друг, а не то, что как все
у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет, а он и не охнет! Говорил он про тебя намедни, что ты к
делу хорошо будто пригляделся. Я ему верю. Ему во всём верить можно: язык свихнёт, а не соврёт!
— Ну, лежит он, — барабанил Пушкарь, — а она
день и мочь около него. Парень хоть и прихворнул, а здоровье
у него отцово. Да и повадки, видно, тоже твои. Сказано: хозяйский сын, не поспоришь с ним…
Так прошло четыре тёмных, дождливых
дня, на третий — удар повторился, а ранним утром пятого
дня грузный, рыжий Савелий Кожемякин помер, и минуту смерти его никто не видал. Монахиня, сидевшая
у постели, вышла в кухню пить чай, пришёл Пушкарь сменить её; старик лежал, спрятав голову под подушку.
…В базарные
дни Кожемякин ходил по Торговой площади, прислушиваясь к спорам горожан с деревенскими. Мужики были коренастые, бородатые, точно пенья, обросшие мохом; мещанство рядом с ними казалось мелким и суетливым, подобно крысам
у конуры цепного пса. Большинство мещан не скрывало своего пренебрежения к деревенским, и лишь немногие разговаривали с ними притворно ласково. Часто говорилось...
— Ты не бойся! — глумится он. — Я не до смерти тебя, я те нос на ухо посажу, только и всего
дела! Ты води руками, будто тесто месишь али мух ловишь, а я подожду, пока не озяб. Экой
у тебя кулак-от! С полпуда, чай, весу? Каково-то будет жене твоей!
С этого
дня Ключарёв стал равнодушно водить Матвея по всем вязким мытарствам окуровской жизни, спокойно брал
у него деньги, получив, пренебрежительно рассматривал их на свет или подкидывал на ладони и затем опускал в карман.
— Семьдесят два года беспорочно служил, — везде
дела честно вёл… это
у господа записано! Он, батюшка, превыше царей справедливостью…
— Глухо
у вас! — молвила женщина, тоже вздыхая, и начала рассказывать, как она, остановясь на постоялом дворе, четыре
дня ходила по городу в поисках квартиры и не могла найти ни одной. Везде её встречали обидно грубо и подозрительно, расспрашивали, кто она, откуда, зачем приехала, что хочет делать, где муж?
Вдруг его тяжко толкнуло в грудь и голову тёмное воспоминание. Несколько лет назад, вечером, в понедельник,
день будний, на колокольнях города вдруг загудели большие колокола. В монастыре колокол кричал торопливо, точно кликуша, и казалось, что бьют набат, а
у Николы звонарь бил неровно: то с большою силою, то едва касаясь языком меди; медь всхлипывала, кричала.
— Дурному всяк поверит! Народ
у нас злой, всё может быть. А кто она — это
дело не наше. Нам — одно: живи незаметно, как мы живём, вот вся задача!
Весь город знал, что в монастыре балуют; сам исправник Ногайцев говорил выпивши, будто ему известна монахиня,
у которой груди на редкость неровные: одна весит пять фунтов, а другая шесть с четвертью. Но ведь «не согрешив, не покаешься, не покаявшись — не спасёшься», балуют — за себя, а молятся
день и ночь — за весь мир.
У Маклаковых беда: Фёдоров дядя знахарку Тиунову непосильно зашиб. Она ему утин лечила, да по старости, а может, по пьяному
делу и урони топор на поясницу ему, он, вскочив с порога, учал её за волосья трепать, да и ударил о порог затылком, голова
у неё треснула, и с того она отдала душу богу. По городу о суде говорят, да Маклаковы-то богаты, а Тиуниха выпивала сильно; думать надо, что сойдёт, будто в одночасье старуха померла».
Третьего
дня утром Базунов, сидя
у ворот на лавочке, упал, поняли, что удар это, положили на сердце ему тёплого навоза, потом в укроп положили…»
Хворала она недель пять, и это время было его праздником. Почти каждый
день он приходил справляться о её здоровье и засиживался в тесной комнатке
у ног женщины до поры, пока не замечал, что она устала и не может говорить.
Кожа на висках
у хозяйки почти голубая, под глазами лежали черноватые тени, на тонкой шее около уха торопливо дрожало что-то, и вся эта женщина казалась изломанной, доживающей последние
дни.
А хорошо Дроздов рассказывает и любит это
дело. Просто всё
у него и никто не осуждён, точно он про мёртвых говорит».
Щека
у него вздрагивает, тонкие волосёнки дымом вокруг головы, глаза серые, большие и глядят чаще всего в потолок, а по костям лица гуляет улыбочка, и он её словно стереть хочет, то и
дело проводя по щекам сухонькими руками.
— Пей, что не пьёшь? Нагляделся я, брат! Есть которые, они будто довольны, вопьются в
дело, словно клещ в собаку, и дябят в нём, надуваются. Эти вроде пьяниц,
у них привычка уж, а вдруг и они — запьют или ещё что, — и пошёл камнем под гору!
Допытывался, о чём старик говорит, что делает, успокоил я его, дал трёшницу и даже за ворота проводил. Очень хотелось посоветовать ему: вы бы, ребята, за собой следили в базарные
дни, да и всегда. За чистыми людьми наблюдаете, а
у самих носы всегда в дерьме попачканы, — начальство!
Марк Васильич второй
день чего-то грустен, ходит по горнице, курит непрерывно и свистит. Глаза ввалились, блестят неестественно, и слышать он хуже стал, всё переспрашивает, объясняя, что в ушах
у него звон. В доме скушно, как осенью, а небо синё и солнце нежное, хоть и холодно ещё. Запаздывает весна».
Со своего места он видел всех, все они были моложе его, все казались странными и несколько смешными. Длинный Цветаев, выставив вперёд острые колени, качал носом, точно сонная ворона в жаркий
день, и глухо, сорванным, как
у пьяного дьячка, голосом, с неожиданными взвизгиваниями говорил...
«Максим меня доедет!» — пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату. Там он сел на привычное место,
у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем
дне, оцепенел в них, ничего не понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от людей.
«Будь-ка я знающ, как они, я бы им на всё ответил!» — вдруг вспыхнула
у Кожемякина острая мысль и, точно туча, рассеялась в груди; быстро, как стрижи, замелькали воспоминания о недавних
днях, возбуждая подавленную обиду на людей.
— Кто мы есть? Народ, весьма примученный тяжёлою жизнью, ничем не вооружённый, голенький, сиротский, испуганный народ, азбучно говоря! Родства своего не помним, наследства никакого не ожидаем, живём вполне безнадёжно,
день да ночь — сутки прочь, и все — авось, небось да как-нибудь — верно? Конечно — жизнь каторжная, скажем даже — анафемская жизнь! Но — однакоже и лентяи ведь и лежебоки, а? Ведь этого
у нас не отнимешь, не скроешь, так ли?
Слушая, он смотрел через крышу пристани на спокойную гладь тихой реки;
у того её берега, чётко отражаясь в сонной воде, стояли хороводы елей и берёз, далее они сходились в плотный синий лес, и, глядя на их отражения в реке, казалось, что все деревья выходят со
дна её и незаметно, медленно подвигаются на край земли.
Кожемякин помнил обоих братьев с
дней отрочества, когда они били его, но с того времени старший Маклаков — Семён — женился, осеялся детьми, жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон — остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые
дни торчал в гостинице «Лиссабон», купленной Сухобаевым
у наследников безумного старика Савельева.
— Виктор поехал в уезд, холсты скупать, кружева,
у кухарки — тоже свои эдакие
дела, да именинница она притом же, — задумчиво рассказывал Никон.
Кожемякин тревожно задумался: незадолго перед этим он — точно слепой в яму — свалился в объятия Марфы Посуловой. Мясник всё настойчивее навязывался на знакомство, Матвей Савельев, не умея отказать, изредка заходил к нему, но почти каждый раз случалось так, что Посулов уходил куда-то по неожиданно спешному
делу, а гость волей-неволей оставался с Марфой. Он знал, что Шкалик яростно играет в карты и
дела его расстроены, несколько раз Посулов брал
у него денег, обещая отдать вскорости, и — не отдавал.
— Дать бы эти деньги мне, эх ты! Я бы сейчас начал одно огромадное
дело; есть
у меня помощники, нашёл я, открыл таких людей — невидимы и неизвестны, а всё знают, всюду проникают…
— И он. Всё равно.
У меня —
дело сегодня…
— То же самое, везде — одно! В каждой губернии — свой бог, своя божья матерь, в каждом уезде — свой угодник! Вот, будто возникло общее
у всех, но сейчас же мужики кричат: нам всю землю, рабочие спорят: нет, нам — фабрики. А образованный народ, вместо того, чтобы поддерживать общее и укреплять разумное, тоже насыкается — нам бы всю власть, а уж мы вас наградим! Тут общее
дело, примерно, как баран среди голодных волков. Вот!
— Ему тебя нада давать много
дня ласковый-та! — бормотал Шакир, как всегда, в волнении, ещё более усердно коверкая слова. — Доброму человека бог нада благдарить — много ли
у него добрым-та?