Неточные совпадения
— Только ты не думай, что
все они злые, ой, нет, нет! Они и
добрые тоже, добрых-то их ещё больше будет! Ты помни — они
всех трав силу знают: и плакун-травы, и тирлич, и кочедыжника, и знают, где их взять. А травы эти — от
всех болезней, они же и против нечистой силы идут — она
вся во власти у них. Вот, примерно, обает тебя по ветру недруг твой, а ведун-то потрёт тебе подмышки тирлич-травой, и сойдёт с тебя обаяние-то. Они, батюшка, много
добра делают людям!
Но глубже
всех рассказов той поры в память Матвея Кожемякина врезался рассказ отца про Волгу. Было это весенним днём, в саду, отец только что воротился из уезда, где скупал пеньку. Он приехал какой-то особенно
добрый, задумчивый и говорил так, точно провинился пред
всем миром.
— Ты одно помни: нет худа без
добра, а и
добро без худа — чудо! Господь наш русский он
добрый бог,
всё терпит. Он видит: наш-то брат не столь зол, сколько глуп. Эх, сынок! Чтобы человека осудить, надо с год подумать. А мы, согрешив по-человечьи, судим друг друга по-звериному: сразу хап за горло и чтобы душа вон!
Вскоре после болезни отец обвенчался. Невеста, молодая и высокая, была одета в голубой сарафан, шитый серебром, и, несмотря на жару, в пунцовый штофный душегрей. Её
доброе, круглое лицо словно таяло, обливаясь слезами, и
вся она напоминала речную льдину в солнечный весенний день.
Иногда она сносила в комнату
все свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь в голубое, розовое или алое, а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно, не изменяя задумчивого выражения
доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с комнатою отца и часто сквозь сон слышал, что мачеха плачет по ночам. Ему было жалко женщину; однажды он спросил её...
Они сразу выдали людям свой грех: Матвей ходил как во сне, бледный, с томными глазами; фарфоровое лицо Палаги оживилось, в глазах её вспыхнул тревожный, но
добрый и радостный огонь, а маленькие губы, заманчиво припухшие, улыбались весело и ласково. Она суетливо бегала по двору и по дому, стараясь, чтобы
все видели её, и, звонко хлопая ладонями по бёдрам, вскрикивала...
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца;
все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить
добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом,
всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
А в нём незаметно, но
всё настойчивее, укреплялось желание понять эти мирные дни, полные ленивой скуки и необъяснимой жестокости, тоже как будто насквозь пропитанной тоскою о чём-то. Ему казалось, что, если
всё, что он видит и слышит, разложить в каком-то особом порядке, разобрать и внимательно обдумать, — найдётся
доброе объяснение и оправдание
всему недоброму, должно родиться в душе некое ёмкое слово, которое сразу и объяснит ему людей и соединит его с ними.
Он был уверен, что
все женщины, кроме Власьевны, такие же простые, ласковые и радостно покорные ласкам, какою была Палага, так же полны жалости к людям, как полна была ею — по рассказам отца — его мать; они
все казались ему матерями,
добрыми сёстрами и невестами, которые ожидают жениха, как цветы солнца.
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно
всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу. Одно разве — пришли ты мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей
добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
Больше
всего она говорила о том, что людей надо учить, тогда они станут лучше, будут жить по-человечески. Рассказывала о людях, которые хотели научить русский народ
добру, пробудить в нём уважение к разуму, — и за это были посажены в тюрьмы, сосланы в Сибирь.
— Это — не то! — говорила она, отрицательно качая головой. — Так мне и вас жалко: мне хочется
добра вам, хочется, чтобы человеческая душа ваша расцвела во
всю силу, чтобы вы жили среди людей не лишним человеком! Понять их надо, полюбить, помочь им разобраться в тёмной путанице этой нищей, постыдной и страшной жизни.
Заметя, что хозяйка внимательно прислушивается к его словам, он почувствовал себя так же просто и свободно, как в
добрые часу наедине с Евгенией, когда забывал, что она женщина. Сидели в тени двух огромных лип, их густые ветви покрывали зелёным навесом почти
весь небольшой сад, и закопчённое дымом небо было не видно сквозь полог листвы.
А этот и словам и времени меру знает, служит негромко, душевно и просто, лицо некрасиво, а
доброе и милое, только щёку
всё подёргивает у него, и кажется, будто он моргает глазом, дескать погодите, сейчас вот, сию минуту!
— Ты, — говорит, — Сеня, человек
добрый, ты — честный, ты сам
всё видишь, помоги мне, несчастной! Кирилло, — говорит, — тайно сопьётся и меня зря изведёт, покуда Ефим Ильич своей смерти дождётся, — помоги, пожалей, гляди — какова я, разве мне такую жизнь жить надо?
Прослушал я эту историю и не могу понять: что тут хорошо, что плохо? Много слышал я подобного, всюду действуют люди, как будто не совсем плохие и даже —
добрые, и даже иной раз другому
добра желают, а
всё делается как-то за счёт третьего и в погибель ему.
Все неохотно улыбались в ответ ему, неохотно говорили короткие пожелания
добра. Кожемякину стало неприятно видеть это, он поцеловался с Дроздовым и пошёл к себе, а тот многообещающе сказал вслед ему...
— Хорошая баба русская, хитрая,
всё понимает всегда,
добрая очень, лучше соврёт, а не обидит, когда не хочет. В трудный день так умеет сделать: обнимет, говорит — ничего, пройдёт, ты потерпи, милый. Божия матерь ей близка, всегда её помнит. И молчит, будто ей ничего не надо, а понимает
всё. Ночью уговаривает: мы других не праведней, забыть надо обиду, сами обижаем — разве помним?
— Что ты — и
все вы — говорите человеку? Человек, — говорите вы, — ты плох, ты всесторонне скверен, ты погряз во грехах и скотоподобен. Он верит вам, ибо вы не только речами, но и поступками свидетельствуете ваше отрицание
доброго начала в человеке, вы отовсюду внушаете ему безнадёжность, убеждая его в неодолимой силе зла, вы в корне подрываете его веру в себя, в творящее начало воли его, и, обескрылив человека, вы, догматики, повергаете его ещё глубже в грязь.
Этот человек со
всеми вёл себя одинаково: он, видимо, говорил
всё, что хотел сказать, и
всё, что он говорил, звучало убедительно, во
всём чувствовалось отношение к людям властное, командующее, но
доброе, дружелюбное.
«Скоро
всё, что в мире, исчезнет, и останутся одни
добрые дела».
И на сей раз — не убежал. А Шакир, седой шайтан, с праздником, — так
весь и сияет, глядит же на старика столь мило, что и на Евгенью Петровну не глядел так. Великое и прекрасное зрелище являет собою человек, имеющий здравый ум и
доброе сердце, без прикрасы можно сказать, что таковой весьма подобен вешнему солнцу».
Он
всё знает: заболела лошадь — взялся лечить, в четверо суток поставил на ноги. Глядел я, как балованая Белка косит на него
добрый свой глаз и за ухо его губами хватает, хорошо было на душе у меня. А он ворчит...
Дни наши посвящены не любовному самовоспитанию в
добре, красоте и разуме, но только самозащите от несчастных и голодных,
всё время надо строго следить за ними и лживо убеждать их: сидите смирно в грязи и нищете вашей, ибо это неизбежно для вас.
Хороша эта привычка у него — показывать при всяком случае, что и за злым может быть скрыто
доброе начало, а всегда
всему помеха — человечья чугунная глупость.
Странно как видеть это: жила она жизнью недвижимой, а вот — оказалось, что
все знали её, и много говорено о ней по дороге на кладбище сожалительного и
доброго.
Притом Капитолина ещё и невежливая девица: зовёт меня по имени редко, а
всё больше купец и хозяин. Назвал бы я её за это нехорошим словом, — дурой, примерно, — да вижу, что и
всех она любит против шерсти гладить, дерзостями одаривать. Заметно, что она весьма любит котят дымчатых, — когда такого котёнка увидит, то сияет
вся и делается
доброй, чего однако сама же как бы стыдится, что ли.
— Видите ли — вот вы
все здесь, желающие
добра отечеству, без сомнения, от души, а между тем, из-за простой разницы в способах совершения дела, между вами спор даже до взаимных обид. Я бы находил, что это совсем лишнее и очень мешает усвоению разных мыслей, я бы просил — поласковей как и чтобы больше внимания друг ко другу. Это — обидно, когда такие, извините, редкие люди и вдруг — обижают друг друга, стараясь об одном только
добре…
Иногда, растроганный своею речью, поддаваясь напору
доброго чувства к людям, он чуть не плакал — это действовало на слушателей, они, конфузливо усмехаясь, смотрели на него ласково, а дядя Марк одобрительно посмеивался,
весь в дыму.
— И я пришла сказать — миленький, уехали бы вы на время! Вы не сердитесь, ведь вы
добрый, вам —
всё равно, я вас умоляю — что хорошего тут? Ведь
всё на время и — пройдёт…
Миром веяло от сосен, стройных, как свечи, вытопившаяся смола блестела золотом и янтарём, кроны их, благословляя землю прохладною тенью, горели на солнце изумрудным пламенем. Сквозь волны зелени сияли главы церквей, просвечивало серебро реки и рыжие полосы песчаных отмелей. Хороводами спускались вниз ряды яблонь и груш, обильно окроплённых плодами,
всё вокруг было ласково и спокойно, как в
добром сне.
— Давно ли в богоспасаемом месте этом?
Всё ли, сударь, по добру-здорову в Окурове у нас? Дроздова Семёна изволите помнить?
Тиунов вскочил, оглянулся и быстро пошёл к реке, расстёгиваясь на ходу, бросился в воду, трижды шумно окунулся и, тотчас же выйдя, начал молиться: нагой, позолоченный солнцем, стоял лицом на восток, прижав руки к груди, не часто, истово осенял себя крестом, вздёргивал голову и сгибал спину, а на плечах у него поблескивали капельки воды. Потом торопливо оделся, подошёл к землянке, поклонясь, поздравил
всех с
добрым утром и, опустившись на песок, удовлетворённо сказал...
—
Добра не будет, нет! Когда хорошим-та людя негде жить, гоняют их, —
добра не будет! Надо, чтобы везде была умная рука — пусть она
всё правит, ей надо власть дать! А не будет
добра людей — ничему не будет!
— Бог требует от человека
добра, а мы друг в друге только злого ищем и тем ещё обильней зло творим; указываем богу друг на друга пальцами и кричим: гляди, господи, какой грешник! Не издеваться бы нам, жителю над жителем, а посмотреть на
все общим взглядом, дружелюбно подумать — так ли живём, нельзя ли лучше как? Я за тех людей не стою, будь мы умнее, живи лучше — они нам не надобны…
Он скоро заметил, что каждый из новых знакомцев стремится говорить с ним один на один и что с глаза на глаз
все люди приятнее,
добрее, интереснее, чем в компании.
Он внушал этим людям, что надо жить внимательнее и доверчивее друг ко другу, — меньше будет скуки, сократится пьянство; говорил, что надо устроить общественное собрание, чтобы
все сходились и думали, как изменить, чем украсить жизнь, — его слушали внимательно и похваливали за
добрые намерения.
— Встречаются. Ведь сколько вы нас ни портите, а
всё мы вас лучше —
добрее, да и не глупей.
Хворал он долго, и
всё время за ним ухаживала Марья Ревякина, посменно с Лукерьей, вдовой, дочерью Кулугурова. Муж её, бондарь, умер, опившись на свадьбе у Толоконниковых, а ей село бельмо на глаз, и, потеряв надежду выйти замуж вторично, она ходила по домам, присматривая за больными и детьми, помогая по хозяйству, — в городе её звали Луша-домовница. Была она женщина толстая,
добрая, черноволосая и очень любила выпить, а выпив — весело смеялась и рассказывала всегда об одном: о людской скупости.
Кожемякину было неловко и стыдно: в тяжёлую, безумную минуту этот человек один не оставил его, и Матвей Савельев сознавал, что поп заслуживает благодарности за
добрую помощь. Но благодарности — не было, и не было доверия к попу; при нём
всё становилось ещё более непонятным и шатким.
Новые мысли появлялись
всё чаще, и было в них что-то трогательное. Точно цыплята, они проклёвывали серую скорлупу окуровской жизни и, жёлтенькие, лёгкие, пуховые, исчезали куда-то, торопливо попискивая, смешные, но — невольно возбуждающие
добрую улыбку.
— Боже мой, боже мой! Почему
все здесь такие связанные, брошенные, забытые — почему? Вон, какие-то люди
всем хотят
добра, пишут так хорошо, правдиво, а здесь — ничего не слышно! И обо
всём говорят не так: вот, о войне — разве нас побеждают потому, что русские генералы — немцы? Ведь не потому же! А папа кричит, что если бы Скобелев…
«Тем жизнь хороша, что всегда около нас зреет-цветёт юное,
доброе сердце, и, ежели хоть немного откроется оно пред тобой, — увидишь ты в нём улыбку тебе. И тем людям, что устали, осердились на
всё, — не забывать бы им про это милое сердце, а — найти его около себя и сказать ему честно
всё, что потерпел человек от жизни, пусть знает юность, отчего человеку больно и какие пути ложны. И если знание старцев соединится дружественно с доверчивой, чистой силой юности — непрерывен будет тогда рост
добра на земле».
—
Добро —
всего дороже, а никто никому за него не платит, оттого мы и без цены в людях!
Первее
всего обнаружилось, что рабочий и разный ремесленный, а также мелкослужащий народ довольно подробно понимает свои выгоды, а про купечество этого никак нельзя сказать, даже и при
добром желании, и очень может быть, что в государственную думу, которой дана будет
вся власть, перепрыгнет через купца этот самый мелкий человек, рассуждающий обо
всём весьма сокрушительно и руководимый в своём уме инородными людями, как-то — евреями и прочими, кто поумнее нас.
— Вот — умер человек,
все знали, что он — злой, жадный, а никто не знал, как он мучился, никто. «Меня добру-то забыли поучить, да и не нужно было это, меня в жулики готовили», — вот как он говорил, и это — не шутка его, нет! Я знаю! Про него будут говорить злое, только злое, и зло от этого увеличится — понимаете?
Всем приятно помнить злое, а он ведь был не
весь такой, не
весь! Надо рассказывать о человеке
всё —
всю правду до конца, и лучше как можно больше говорить о хорошем — как можно больше! Понимаете?
Юность — сердце мира, верь тому, что говорит она в чистосердечии своём и стремлении к
доброму, — тогда вечно светел будет день наш и
вся земля облечётся в радость и свет, и благословим её — собор вселенского
добра».