«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
Потом явилась дородная баба Секлетея, с гладким лицом, тёмными усами над губой и бородавкой на левой щеке. Большеротая, сонная, она не умела сказывать сказки, знала только песни и говорила их быстро, сухо, точно сорока стрекотала. Встречаясь с нею, отец хитро подмигивал, шлёпал ладонью по её широкой спине, называл гренадёром, и не раз мальчик видел, как он, прижав её где-нибудь в угол, мял и тискал, а она шипела, как прокисшее тесто.
Его глаза смотрели серьёзно и весело, скуластое лицо красиво удлинялось тёмной рамой мягких волос, они росли от ушей к подбородку и соединялись на нём в курчавую, раздвоенную бороду, открывая твёрдо очерченные губы с подстриженными усами.
В этой улице его смущал больше всех исправник: в праздники он с полудня до вечера сидел у окна, курил трубку на длиннейшем чубуке, грозно отхаркивался и плевал за окно. Борода у него была обрита, от висков к усам росли седые баки, — сливаясь с жёлтыми волосами усов, они делали лицо исправника похожим на собачье. Матвей снимал картуз и почтительно кланялся.
Был там ещё человек, тонкий и длинный, как жердь, носик пуговкой и весело вздёрнут, усы пушистые, глаза ясные, лоб большой, а лицо маленькое и не подходящее ему.
Поминутно расправляя усы и бороду короткими пальцами, он расхаживал по комнате, выкидывая ноги из-под живота, не спеша и важно, точно индейский петух, его степенная походка не отвечала непрерывным движениям рук, головы, живой игре лица. Было в нём что-то смешное, вызывающее улыбку, но все слова его, чёткие и ясные, задевали внимание и входили в память глубоко.
Дядя Марк пришёл через два дня утром, и показалось, как будто в доме выставили рамы, а все комнаты налились бодрым весенним воздухом. Он сразу же остановился перед Шакиром, разглядел его серое лицо с коротко подстриженными седыми усами и ровной густой бородкой и вдруг заговорил с ним по-татарски. Шакир как будто даже испугался, изумлённо вскинул вверх брови, открыл рот, точно задохнувшись, и, обнажая обломки чёрных, выкрошившихся зубов, стал смеяться взвизгивающим, радостным смехом.
Но раньше, чем лошадь достигла его, он перенёсся в баню, где с каменки удушливо растекался жгучий пар хлебного кваса, а рядом с ним на мокром полу сидел весь в язвах человек с лицом Дроздова, дёргал себя за усы и говорил жутким голосом...
Пытливо оглядывая толпу склонившихся пред ним людей, глаза его темнели, суживались, лицо на минуту становилось строгим и сухим. Потом вокруг тонкого носа и у налимьего рта собирались морщинки, складываясь в успокоительную, мягкую улыбку, холодный блеск глаз таял, из-под седых усов истекал бодрый, ясный, командующий голос...
Голова смазана — до блеска — помадой, тёмная борода и усы разобраны по волоску, и он так осторожно притрагивается к ним пальцами в перстнях, точно волосы сделаны из стекла.
Смагин надулся пузырём и сопел, Ревякин, подняв брови, изумлённо оскалил зелёные зубы, Базунов, быстро вытирая рот салфеткой, путал усы и бороду, — казалось, что он вскочит сейчас и убежит, — а Посулов, багровый до синевы на щеках, ощетинив кустики усов, шептал что-то женщинам, вертясь на стуле, как ведьма на помеле.
Но скоро он заметил, что между этими людьми не всё в ладу: пили чай, весело балагуря про разные разности, а Никон нет-нет да и собьётся с весёлого лада: глаза вдруг потемнеют, отуманятся, меж бровей ляжет ижицей глубокая складка, и, разведя ощипанные, но густые светлые усы большим и указательным пальцем, точно очистив путь слову, он скажет в кулак себе что-нибудь неожиданное и как будто — злое.
Никон остановился у стола, выпил рюмку водки, ткнул вилкой в гриб, поглядел на него, положил обратно на тарелку и, расправляя усы, проговорил в ладонь себе...
Толоконников, маленький и круглый, точно кожаный мяч, наклонив к лицу Матвея Савельева свою мордочку сытого кота, шевелил усами и таинственно рассказывал...
Никон, отвалясь на спинку стула, щипал струны гитары, кусал усы и глядел в потолок, а Кожемякин, обнимая всех одним взглядом, смеялся тихонько, любуясь Никоном.
Кожемякину стало тяжко слушать, как они безжалостно говорят о покойнице и сводят свои счёты; он закрыл глаза, наблюдая сквозь ресницы. Тогда они стали говорить тише, Никон много и резко, бледный, растрёпанный, кусая усы, а Машенька изредка вставляла короткие слова, острые, как булавки, и глаза её точно выцвели.
Кожемякин, шагая тихонько, видел через плечо Вани Хряпова пёстрый венчик на лбу усопшего, жёлтые прядки волос, тёмные руки, сложенные на бугре чёрного сюртука. В гробу Хряпов стал благообразнее — красные, мокрые глаза крепко закрылись, ехидная улыбка погасла, клыки спрятались под усами, а провалившийся рот как будто даже улыбался другой улыбкой, добродушной и виноватой, точно говоря...
— Здравствуйте! Ого, постарели! А — я? Не узнали бы? — покрикивал он звонким тенорком. Самгин видел лысый череп, красное, бритое лицо со щетиной на висках, заплывшие, свиные глазки и под широким носом темные щеточки коротко подстриженных усов.
Леон Эмбо, французик небольшого роста с пушистыми, холеными усами, всегда щегольски одетый по последней парижской моде. Он ежедневно подтягивал князю морщины, прилаживал паричок на совершенно лысую голову и подклеивал волосок к волоску, завивая колечком усики молодившегося старика.
Слегка кудрявые на висках его волосы были совсем уже седы; худоба лица еще более оттенилась отпущенными усами и окладистой бородой, которые тоже были, как молоком, спрыснуты проседью.