«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
Выгоревший на солнце и омытый дождями, он туго набит облаками серовато-зелёной и серебристой пеньки; в сухую погоду его широкий зев открыт, и амбар кажется огромною печью, где застыл серый густой дым, пропитанный тяжким запахом конопляного масла и смолы.
Прошло множество тяжких минут до поры, пока за тонкою переборкою чётко посыпалась речь солдата, — он говорил, должно быть, нарочно громко и так, словно сам видел, как Матвей бросился на Савку.
Живая ткань облаков рождает чудовищ, лучи солнца вонзаются в их мохнатые тела подобно окровавленным мечам; вот встал в небесах тёмный исполин, протягивая к земле красные руки, а на него обрушилась снежно-белая гора, и он безмолвно погиб; тяжело изгибая тучное тело, возникает в облаках синий змий и тонет, сгорает в реке пламени; выросли сумрачные горы, поглощая свет и бросив на холмы тяжкие тени; вспыхнул в облаках чей-то огненный перст и любовно указует на скудную землю, точно говоря...
Наступили тяжёлые дни, каждый приносил новые, опрокидывающие толчки, неизведанные ощущения, пёстрые мысли; порою Кожемякину казалось, что грудь его открыта, в неё спешно входит всё злое и тяжкое, что есть на земле, и больно топчет сердце.
На монастырской колокольне в край колокола била ветка липы, извлекая из меди радостно стонущий звук; в поле тревожно играл пастух, собирая стадо, — там уже метались белые молнии, плавал тяжкий гул грома.
Дроздов не ответил, когда же хозяин подошёл к нему — он уже всхрапывал, посвистывая носом. Кожемякин стоял над ним, охваченный тяжким чувством недоумения, всматривался в его детское лицо с полуоткрытым ртом и думал...
Скоро, увлечённый рассказами Марка, он забывал о них и о себе, напряжённо слушая, смеялся вместе со всеми, когда было смешно, угрюмо вздыхал, слыша тяжкое и страшное, и виновато опускал голову, когда Марк сурово говорил о трусливом бессердечии людей, о их лени, о позорном умении быстро ко всему привыкать и о многих других холопьих свойствах русского человека.
Кожемякин всматривался в лица людей, исчерченные морщинами тяжких дум, отупевшие от страданий, видел тусклые, безнадёжно остановившиеся или безумно горящие глаза, дрожь искривлённых губ, судороги щёк, неверные, лишённые смысла движения, ничем не вызванные, странные улыбки, безмолвные слёзы, — порою ему казалось, что перед ним одно исстрадавшееся тело, судорожно бьётся оно на земле, разорванное скорбью на куски, одна изболевшаяся душа; он смотрел на людей и думал...
— Милосердый боже! — воскликнул он, проливая источники слез. — Для чего я не могу продлить моей позорной жизни?.. Для чего в болезнях, страданиях, покрытый язвами, от всех отверженный, всеми презираемый, я не могу изгладить продолжительным покаянием хотя сотую часть моих тяжких беззаконий!..
О! если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши, главы бесчеловечных своих господ и кровию нашею обагрили нивы свои! что бы тем потеряло государство?
И настала тяжкая година, Поглотила русичей чужбина, Поднялась Обида от курганов И вступила девой в край Троянов. Крыльями лебяжьими всплеснула, Дон и море оглашая криком, Времена довольства пошатнула, Возвестив о бедствии великом. А князья дружин не собирают. Не идут войной на супостата, Малое великим называют И куют крамолу брат на брата. А враги на Русь несутся тучей, И повсюду бедствие и горе. Далеко ты, сокол наш могучий, Птиц бия, ушел на сине море!