«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
Когда старик поднимает голову — на страницы тетради ложится тёмное, круглое пятно, он гладит его пухлой ладонью отёкшей руки и, прислушиваясь к неровному биению усталого сердца, прищуренными глазами смотрит на белые изразцы печи в ногах кровати и на большой, во всю стену, шкаф, тесно набитый чёрными книгами.
Это вышло неожиданно и рассмешило мальчика. Смеясь, он подбежал к окну и отскочил, обомлев: лицо отца вспухло, почернело; глаза, мутные, как у слепого, не мигая, смотрели в одну точку; он царапал правою рукою грудь и хрипел...
Он долго рассказывал о том, как бьют солдат на службе, Матвей прижался щекою к его груди и, слыша, как в ней что-то хрипело, думал, что там, задыхаясь, умирает та чёрная и страшная сила, которая недавно вспыхнула на лице отцовом.
Все двигаются не торопясь и молча, а он вертится около головки — у колеса, щупает чёрными пальцами натяжение струн, приседая, смотрит узкими глазами вдоль них и бежит на прямых ногах в конец пустыря, чтобы облегчить или прибавить груз.
Отсюда мальчик видел весь пустырь, заросли сорных трав, покрытые паутиною пеньки, а позади пустыря, словно застывшие вздохи земли, бесплодной и тоскующей, лежали холмы, покрытые жёлтыми лютиками и лиловыми колокольчиками на тонких стеблях; по холмам бродили красные и чёрные коровы, серые овцы; в мутном небе таяло тусклое солнце, обливая скудную землю влажным зноем.
В душном воздухе резко выделялся запах конопли и просмолённой верёвки, заглушая пряные ароматы садов, где зрели яблоки, наливалась вишня и, склонясь к земле, висели тяжёлые гроздья пахучей чёрной смородины.
Весенние песни пленных птиц заглушал насмешливый свист скворцов. Чёрные и блестящие, точно маслом смазанные, они, встряхивая крыльями, сидели на скворешнях и, широко открывая жёлтые носы, дразнили всех, смешно путая песню жаворонка с кудахтаньем курицы. Матвей вспомнил, что однажды Власьевна, на его вопрос, почему скворцы дразнятся, объяснила...
Свидетелями были лекарь, дьячок, Пушкарь и огромный чернобородый мужик из Балымер, Яков, дядя невесты. Венчались в будни, народу в церкви было немного, но в тёмной пустоте её всё время гулко звучал сердитый шёпот баб. Около Матвея стояла высокая, костлявая старуха, вся в чёрном, как монахиня, и шипела, перекоряясь с Власьевной.
Почти всегда, как только Матвей подходил к мачехе, являлся отец, нарядный, в мягких сапогах, в чёрных шароварах и цветной рубахе, красной или синей, опоясанной шёлковым поясом монастырского тканья, с молитвою.
Пальцы дрожали, перо прыгало, и вдруг со лба упала на бумагу капля пота. Писатель горестно ахнул: чернила расплывались, от букв пошли во все стороны лапки. А перевернув страницу, он увидал, что фуксин прошёл сквозь бумагу и слова «деяния же его» окружились синим пятном цвета тех опухолей, которые появлялись после праздников под глазами рабочих. Огорчённый, он решил не трогать эту тетрадку, спрятал её и сшил другую.
— Велика Россия, Матвей, хороша, просторна! Я вот до Чёрного моря доходил, на новые места глядеть шарахались мы с Сазаном, — велика матушка Русь! Теперь, вольная, как начнёт она по-новому-то жить, как пойдёт по всем путям — ой-гой…
Юноша представлял себе, как по пыльной, мягкой дороге, устланной чёрными тенями берёз, бесшумно шагает одинокий человек, а на него, задумавшись, смотрят звёзды, лес и глубокая, пустая даль — в ней где-то далеко скрыт заманчивый сон.
Над ним наклонилась Палага, но он не понимал её речи, с ужасом глядя, как бьют Савку: лёжа у забора вниз лицом, парень дёргал руками и ногами, точно плывя по земле; весёлый, большой мужик Михайло, высоко поднимая ногу, тяжёлыми ударами пятки, чёрной, точно лошадиное копыто, бухал в его спину, а коренастый, добродушный Иван, стоя на коленях, истово ударял по шее Савки, точно стараясь отрубить голову его тупым, красным кулаком.
Крепко поцеловав его в лоб, она ушла, а юноша, обомлев, прижался в угол комнаты, глядя, как на полу шевелятся кружевные тени, подползая к ногам его спутанными клубами чёрных змей.
Наскоро одевшись, Матвей выскочил на крыльцо, бросился к воротам, — у калитки стоял на коленях Савка, влажно хрипел, плевался, его голова качалась, напоминая неровно выточенный чёрный шар, а лица не было.
Стучали в ворота, Матвей слышал стук, но не отпирал и никого не позвал. Выскочил из амбара весёлый Михайло и, словно козёл, прыгая по лужам, впустил во двор маленького, чёрного попа и высокого, рыжего дьячка; поп, подбирая рясу, как баба сарафан, громко ворчал...
Рядом с Матвеем шагал длинный и похожий на скворешницу Пушкарь в невиданном, тёмно-зелёном мундире с позументами на воротнике и на рукавах, с медными пуговицами на груди и большой чёрной заплатой подмышкой. Иногда он, оборачиваясь назад, поднимал руку вверх и строго командовал...
Но как-то раз, когда он задумчиво шагал мимо палисадника Маклаковых, к решётке прильнуло девичье лицо с чёрными глазами, и прямо в ухо прожужжали два слова...
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
Приходилось разбираться в явлениях почти кошмарных. Вот рано утром он стоит на постройке у собора и видит — каменщики бросили в творило извести чёрную собаку. Известь только ещё гасится, она кипит и булькает, собака горит, ей уже выжгло глаза, захлёбываясь, она взвизгивает, судорожно старается выплыть, а рабочие, стоя вокруг творила в белом пару и пыли, смеются и длинными мешалками стукают по голове собаки, погружая искажённую морду в густую, жгучую, молочно-белую массу.
На углу Напольной стоит двухэтажный обгоревший дом. Сгорел он, видимо, уже давно: дожди и снега почти смыли уголь с его брёвен, только в щелях да в пазах остались, как сгнившие зубы, чёрные, отшлифованные ветром куски и, словно бороды, болтаются седые клочья пакли.
В солнечные дни тусклый блеск угля в пазах испещряет дом чёрными гримасами, в дожди по гладким брёвнам обильно текут ржавые, рыжие слёзы. Окна нижнего этажа наглухо забиты досками, сквозь щели угрюмо сверкают радужные стёкла, за стёклами — густая тьма, и в ней живёт Собачья Матка.
Её — боялись; говорили, что она знакома с нечистой силой, что ей послушны домовые, стоит захотеть ей, и корова потеряет удой, лошадь начнёт гонять по ночам дедушка, а куры забьют себе зоба. Предполагалось, что она может и на людей пускать по ветру килы, лихорадки, чёрную немочь, сухоту.
Изо дня в день он встречал на улицах Алёшу, в длинной, холщовой рубахе, с раскрытою грудью и большим медным крестом на ней. Наклоня тонкое тело и вытянув вперёд сухую чёрную шею, юродивый поспешно обегал улицы, держась правою рукою за пояс, а между пальцами левой неустанно крутя чурочку, оглаженную до блеска, — казалось, что он преследует нечто невидимое никому и постоянно ускользающее от него. Тонкие, слабые ноги чётко топали по доскам тротуаров, и сухой язык бормотал...
Ключарев играл хуже татарина; он долго думал, опершись локтями на стол, запустив пальцы в чёрные, курчавые волосы на голове и глядя в середину шашечницы глазами неуловимого цвета. Шакир, подперев рукою щёку, тихонько, горловым звуком ныл...
В чёрной шлычке [Головной убор замужней женщины — шлычка — колпачок, особым образом кроёный, надевался на волосы так, чтобы спереди они были немного видны.
Странные мечты вызывало у Матвея её бледное лицо и тело, непроницаемо одетое чёрной одеждой: ему казалось, что однажды женщина сбросит с плеч своих всё тёмное и явится перед людьми прекрасная и чистая, как белая лебедь сказки, явится и, простирая людям крепкие руки, скажет голосом Василисы Премудрой...
Ключарёв прервал свои сны за пожарным сараем, под старой уродливой ветлой. Он нагнул толстый сук, опутав его верёвкой, привязал к нему ружьё, бечёвку от собачки курка накрутил себе на палец и выстрелил в рот. Ему сорвало череп: вокруг длинного тела лежали куски костей, обросшие чёрными волосами, на стене сарая, точно спелые ягоды, застыли багровые пятна крови, серые хлопья мозга пристали ко мшистым доскам.
Был август, на ветле блестело много жёлтых листьев, два из них, узенькие и острые, легли на спину Ключарева. Над городом давно поднялось солнце, но здесь, в сыром углу огорода, земля была покрыта седыми каплями росы и чёрной, холодной тенью сарая.
Он устало завёл глаза. Лицо его морщилось и чернело, словно он обугливался, сжигаемый невидимым огнём. Крючковатые пальцы шевелились, лёжа на колене Матвея, — их движения вводили в тело юноши холодные уколы страха.
Вот старик Базунов, его вели под руки сын и зять; без шапки, в неподпоясанной рубахе и чёрном чапане [Крестьянский верхний кафтан — вост. азям; чапаном зовут и сермяжный, и синий, халатом или с борами, и даже полукафтанье — Ред.] поверх неё, он встал как-то сразу всем поперёк дороги и хриплым голосом объявил на весь город...
Но церковь была почти не освещена, только в алтаре да пред иконами, особо чтимыми, рассеянно мерцали свечи и лампады, жалобно бросая жёлтые пятна на чёрные лики. Сырой мрак давил людей, лиц их не было видно, они плотно набили храм огромным, безглавым, сопящим телом, а над ними, на амвоне, точно в воздухе, качалась тёмная фигура священника.
Подходила зима. По утрам кочки грязи, голые сучья деревьев, железные крыши домов и церквей покрывались синеватым инеем; холодный ветер разогнал осенние туманы, воздух, ещё недавно влажный и мутный, стал беспокойно прозрачным. Открылись глубокие пустынные дали, почернели леса, стало видно, как на раздетых холмах вокруг города неприютно качаются тонкие серые былинки.
А ночью — потемнеет река, осеребрится месяцем, на привалах огни засветятся, задрожат на чёрной-то воде, смотрят в небо как бы со дна реки, а в небе — звёзды эти наши русские, и так мило всё душе, такое всё родное человеку!
Хоронили отца пышно, со всеми попами города и хором певчих; один из них, пожарный Ключарёв, с огромною, гладко остриженною головою и острой, иссиня-чёрной бородой, пел громче всех и всю дорогу оглядывался на Матвея с неприятным, подавляющим любопытством.
К Рождеству он ей уже надоел. Она вернулась к одной из своих прежних, испытанных пассий. А он не мог. Ходит за ней, как привидение. Измучился весь, исхудал, почернел. Говоря высоким штилем — «смерть уже лежала на его высоком челе». Ревновал он ее ужасно. Говорят, целые ночи простаивал под ее окнами.
Тебя ласкать, лелеять, и дарить, И серенадами ночными тешить, И за тебя друг друга убивать На перекрестках ночью. Но когда Пора пройдет, когда твои глаза Впадут и веки, сморщась, почернеют И седина в косе твоей мелькнет, И будут называть тебя старухой, Тогда — что скажешь ты?
Егорушка приподнялся и посмотрел вокруг себя. Даль заметно почернела и уж чаще, чем каждую минуту, мигала бледным светом, как веками. Чернота ее, точно от тяжести, склонялась вправо.