«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
— Рассчитай: я тебе покоя тут не дам! А его жалеть, старика-то, за что? Кто он такое? Ты подсыпь ему в квас, — я тебе дам чего надо — ты и подсыпай легонько. Лепёшки можно спечь тоже. Тогда бы и сыну…
— Покою не стало, что это! Я всю землю прошёл от моря до моря, и в Архангельском был, и в Одессе, и в Астрахани, у меня пятки знають боле, чем у иного голова! Меня крутить нечего…
Набитые полуслепыми людьми, которые равнодушно верят всему, что не тревожит, не мешает им жить в привычном, грязном, зазорном покое, — распластались, развалились эти чужие друг другу города по великой земле, точно груды кирпича, брёвен и досок, заготовленных кем-то, кто хотел возвести сказочно огромное здание, но тот, кто заготовил всё это богатство, — пропал, исчез, и весь дорогой материал тоже пропадает без строителя и хозяина, медленно сгнивая под зимними снегами и дождями осени.
— Не уважаю, — говорит, — я народ: лентяй он, любит жить в праздности, особенно зимою, любови к делу не носит в себе, оттого и покоя в душе не имеет. Коли много говорит, это для того, чтобы скрыть изъяны свои, а если молчит — стало быть, ничему не верит. Начало в нём неясное и непонятное, и совсем это без пользы, что вокруг его такое множество властей понаставлено: ежели в самом человеке начала нет — снаружи начало это не вгонишь. Шаткий народ и неверующий.
Ему хотелось уложить все свои думы правильно и неподвижно, чтобы навсегда схоронить под ними тревожное чувство, всё более разраставшееся в груди. Хотелось покоя, тихой жизни, но что-то мешало этому. И, рассматривая сквозь ресницы крепкую фигуру Максима, он подумал, что, пожалуй, именно этот парень и есть источник тревоги, что он будит в душе что-то новое, непонятное ещё, но уже — обидное.
— Мир душевный и покой только в единении с господом находим и нигде же кроме. Надо жить просто, с доверием ко благости господа, надо жить по-детски, а по-детски и значит по-божьи. Спаситель наш был дитя сердцем, любил детей и сказал о них: «Таковых бо есть царствие небесное».
— Идите-тко, христолюбец, к нам, в покой и тишину, в сладкую молитву богу за мир этот несчастный, а? Что вам, одинокому, в миру делать? А года ваши такие, что пора бы уже подумать о себе-то, а? И здоровье, говорите, не крепкое, а?
— Насчёт беспокойства — не сомневайтесь, огражу! Покой ваш — вещь для меня значительная, как я, будучи поклонник ваших мыслей, обязан способствовать, чтобы росли без помехи-с!
«Напрасно я заходил к нему, — думал Кожемякин, идя домой по улице, среди лунных теней. — Я старик, мне полсотни лет, к чему мне это всё? Я покою хочу. Маялся, маялся, хотел приспособиться как-нибудь — будет уж! Имеючи веру, конечно, и смоковницу можно словом иссушить, а — когда у тебя нет точной веры — какие хочешь строй корпуса, всё равно покоя не найдёшь!»
Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас.