«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
Позвали ужинать. Толстая и седая старуха — по прозвищу Живая Вода — подробно и со вкусом рассказывала о ранах Савки и стонах его; мужики, внимательно слушая её льстивую речь, ухмылялись.
Луна уже скатилась с неба, на деревья лёг густой и ровный полог темноты; в небе тускло горели семь огней колесницы царя Давида и сеялась на землю золотая пыль мелких звёзд. Сквозь завесу малинника в окне бани мерцал мутный свет, точно кто-то протирал тёмное стекло жёлтым платком. И слышно было, как что-то живое трётся о забор, царапает его, тихонько стонет и плюёт.
После ужина, когда работа кончена и душная ночь, обнимая город и людей липким, потным объятием, безнадёжно стонала о чём-то тысячами тонких и унылых комариных голосов, — сидели впятером на крыльце или в саду. Шакир разводил небольшой дымник и, помахивая над ним веткой полыни, нагонял на хозяина и постоялку синие струйки едкого курева. Люди морщились, кашляли, а комары, пронизывая кисейные ткани дыма, неугомонно кусались и ныли.
Над садом неподвижно стоит луна, точно приклеилась к мутному небу. Тени коротки и неуклюжи, пыльная листва деревьев вяло опущена, всё вокруг немотно томится в знойной, мёртвой тишине. Только иногда издали, с болота, донесётся злой крик выпи или стон сыча, да в бубновской усадьбе взвоет одичалый кот, точно пьяный слободской парень.
Вдруг окно лопнуло, распахнулось, и, как дым, повалили в баню плотные сизые облака, приподняли, закружив, понесли и бросили в колючие кусты; разбитый, он лежал, задыхаясь и стоная, а вокруг него по кустам шнырял невидимый пёс, рыча и воя; сверху наклонилось чьё-то гладкое, безглазое лицо, протянулись длинные руки, обняли, поставили на ноги и, мягко толкая в плечи, стали раскачивать из стороны в сторону, а Савка, кувыркаясь и катаясь по земле, орал...
— Захворал я, Люба? — спросил он полным голосом, чётко и ясно, но, к его удивлению, она не слышала, не отозвалась; это испугало его, он застонал, тогда она вскочила, бросилась к нему, а доктор подошёл не торопясь, не изменяя шага и этим сразу стал неприятен больному.
Но когда он увидел Любку, которая тихо и неподвижно сидела на кровати, опустив голову и сложив на коленях руки, он застонал и закряхтел от досады и смущения.
Она согнулась, поставила локти на подоконник и вдруг, точно ее ударили по голове, бессильно опустилась на колени, закрыла лицо руками и глухо застонала.
Он с ужасом побежал бы от женщины, если она вдруг прожжет его глазами или сама застонет, упадет к нему на плечо с закрытыми глазами, потом очнется и обовьет руками шею до удушья… Это фейерверк, взрыв бочонка с порохом; а потом что? Оглушение, ослепление и опаленные волосы!
«Пти-ком-пё», — говорю, и сказать больше нечего, а она в эту минуту вдруг как вскрикнет: «А меня с красоты продадут, продадут», да как швырнет гитару далеко с колен, а с головы сорвала косынку и пала ничком на диван, лицо в ладони уткнула и плачет, и я, глядя на нее, плачу, и князь… тоже и он заплакал, но взял гитару и точно не пел, а, как будто службу служа, застонал: «Если б знала ты весь огонь любви, всю тоску души моей пламенной», — да и ну рыдать.