Пил он, конечно, пил запоем, по неделям и более. Его запирали дома, но он убегал и ходил по улицам города, тонкий, серый, с потемневшим лицом и налитыми кровью глазами. Размахивая правою рукою, в левой он сжимал цепкими пальцами булыжник или кирпич и, завидя обывателя, кричал...
— Ну, конечно, — сослать его! Беспутен, вишь! Ваши-то пути каковы? Жабьи души! Марков в губернию перебрался с тоски здешней, теперь и этого нет. Деймоны! Тоже и Василий, пьёт называется! Мы в его годы ковшом вино пили, а никаких запоев не приключалось что-то!
Воспоминание о себе поднялось в груди тёплой волной, приласкало. Мальчик встал, вытер руки о штаны, подтянул их и — снова запел, ещё отчётливее разрубая слова...
— Какое наше веселье? Идёшь ночью — темно, пусто и охоты нет идти куда идёшь, ну жутко, знаешь, станет и закричишь, запоёшь, в окно стукнешь чьё-нибудь, даже и не ради озорства, а так, — есть ли кто живой? Так и тут: не сам по себе веселишься, а со скуки!
Сижу в «Лиссабоне», запел «Как за речкой зелен садик возрастал» — поднялся в углу человек, глядит на меня, и, знаешь, лицо эдакое праздничное, знатока лицо!
Многие притворялись пьяными больше, чем были, обнимались, качались и, стоя среди дороги, запевали песню встречу гробу; свои же товарищи смотрели на них с любопытством, никто не останавливал, и, сконфуженные, они, обрывая песню на полуслове, исчезали.
Часто пели песни. Простые, всем известные песни пели громко и весело, но иногда запевали новые, как-то особенно складные, но невеселые и необычные по напевам. Их пели вполголоса, серьезно, точно церковное. Лица певцов бледнели, разгорались, и в звучных словах чувствовалась большая сила.
Здоровый, свежий, как девка, детина, третий от руля, запевал звонко один, вырабатывая чистым голосом; пятеро подхватывало, шестеро выносило — и разливалась беспредельная, как Русь, песня; и, заслонивши ухо рукой, как бы терялись сами певцы в ее беспредельности.