«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
Каждый раз мальчик замечал, что, наговорив о злой силе ведьм и колдунов много страшного, Власьевна вдруг как будто сама пугалась и торопливо, жарким шёпотом убеждала его...
На иных паруса кумачом оторочены, мачты-дерева вертунами золочёными украшены: где — стрела, где — петух, где рука с мечом, это — чтобы ветер показывать, а больше — для красы.
Входя в свой тёмный и тесный старый храм, мальчик замечал, что народ расступается перед отцом нехотя, провожает его косыми взглядами, враждебным шёпотом.
— Цветком? Ничего, ловко! Он во всём ловок. Пьяный я тогда был, а когда я пьян, мне проповедь читать припадает охота. Всех бы я учил — просто беда! Даже ротному однажды подсунул словцо: бог, мол, не велел в морду бить! Вспороли кожу-то…
Но, несмотря на волнение, он ясно слышал, что сегодня Палага говорит так же нехотя и скучно, как, бывало, иногда говорил отец. Сидя с нею за чаем, он заметил, что она жуёт румяные сочни без аппетита, лицо её бледно и глаза тупы и мутны.
Ему казалось, что все окна домов смотрят на него насмешливо, все человечьи глаза подозрительно и хмуро. Иногда короткою искрою мелькал более мягкий взгляд, это бывало редко, и он заметил, что дружелюбно смотрят только глаза старух.
Ещё издали заметив нарядно одетого парня, сапожник складывал руки на груди и начинал пронзительно свистеть, якобы отдыхая и любуясь синими далями, а когда Матвей равнялся с ним, он испуганно вскакивал на ноги, низко кланялся и нарочито тонким голосом говорил...
Живая ткань облаков рождает чудовищ, лучи солнца вонзаются в их мохнатые тела подобно окровавленным мечам; вот встал в небесах тёмный исполин, протягивая к земле красные руки, а на него обрушилась снежно-белая гора, и он безмолвно погиб; тяжело изгибая тучное тело, возникает в облаках синий змий и тонет, сгорает в реке пламени; выросли сумрачные горы, поглощая свет и бросив на холмы тяжкие тени; вспыхнул в облаках чей-то огненный перст и любовно указует на скудную землю, точно говоря...
Он не отвечал на обиды и насмешки и не заметил, что его скромность, смущённые улыбки, бесцельная ходьба по городу и неумение подойти к людям, познакомиться с ними вызывают у них то снисходительное, небрежное отношение к нему, которое падает на долю идиотов, убогих и юродивых.
Город опустел, притих, мокрый, озябший, распухший от дождя; галки, вороны, воробьи — всё живое попряталось; звуки отсырели, растаяли, слышен был только жалобный плач дождя, и ночами казалось, что кто-то — большой, утомлённый, невидимый — безнадёжно молит о помощи...
Клирошанка, видел он, замечала этот взгляд, прикованный к её глазам, и, выпрямляя тонкое тело, словно стремилась подняться выше, а голос её звучал всё более громко и сладко, словно желая укрепить чью-то маленькую, как подснежник юную, надежду.
Кожемякин замечал, что пожарный становился всё молчаливее, пил и не пьянел, лицо вытягивалось, глаза выцветали, он стал ходить медленно, задевая ногами землю и спотыкаясь, как будто тень его сгустилась, отяжелела и человеку уже не по силам влачить её за собою.
— Поди, — приказал он негромко, — скажи ей — хозяин, мол, просит, — вежливо, гляди, скажи! Просит, мол, сойдите… пожалуйста! Да. Будто ничего не знаешь, ласковенько так! Нам обижать людей не к чему…
Его очень беспокоил Шакир, он тоже стоял в церкви, тряс головой и мычал, точно у него болели зубы, — Матвей боялся, как бы окуровцы не заметили и не побили татарина.
Он заметил, что постоялка всегда говорит на два лада: или неуважительно — насмешливо и дерзко, или строго — точно приказывая верить ей. Часто её тёмные глаза враждебно и брезгливо суживались под тяжестью опущенных бровей и ресниц, губы вздрагивали, а рот становился похож на злой красный цветок, и она бросала сквозь зубы...
Кожемякин видел, что постоялка сердится — брови её сошлись в одну черту, а по лицу пробегают тени, и казалось, что ей трудно сидеть, какая-то сила приподнимает её. Он кашлянул и примирительно заметил...
Лицо Маркуши покривилось, волосы на нём ощетинились, а от углов губ к ушам всползли две резкие морщины. Тряхнув головой, он согнал их, а Матвей, заметив это, неприязненно подумал...
Не отзываясь на вздохи и кашель, не смея встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
— Чай буду разливать я, а вы — читайте! — деловито сказала она. Матвей заметил перемену в лице и голосе её, встал с места — сапоги неестественно заскрипели. Сердце его облилось горечью, он опустил глаза...
И оглядывалась вокруг, точно сейчас только заметив погасший самовар, тарелки со сластями, вазы варенья, вычурную раму зеркала, часы на стене и всю эту большую, уютную комнату, полную запахами сдобного теста, помады и лампадного масла. Волосы на висках у неё растрепались, и голова казалась окрылённой тёмными крыльями. Матвей наклонился над тетрадкой, продолжая...
Хворала она недель пять, и это время было его праздником. Почти каждый день он приходил справляться о её здоровье и засиживался в тесной комнатке у ног женщины до поры, пока не замечал, что она устала и не может говорить.
Было странно слышать, что есть люди, которые будто смеют ставить себя, свою волю против всей жизни, но — вспоминался отец, чем-то похожий на этих людей, и он слушал доверчиво.
Так просто и странно. Он ожидал большого рассказа, чего-то страшного, а она рассказала кратко, нехотя, хмуря брови и брезгливо шмыгая носом. Ему хотелось спросить любила ли она мужа, счастливо ли жила, вообще хотелось, чтобы она сказала ещё что-то о себе, о своём сердце, — он не посмел и спросил...
— Видите ли, Матвей Савельич, ещё когда я первый раз — помните? — пришла к вам, я поняла: вот этот человек влюбится в меня! Я стала бояться этого, избегала знакомства с вами, — вы заметили это?
И смутился тогда думой крепкою Молодой купец Калашников; И он стал к окну, глядит на улицу — А на улице ночь темнехонька; Валит белый снег, расстилается, Заметает след человеческий.
Замечу только, что с самых первых минут суда выступила ярко некоторая особая характерность этого «дела», всеми замеченная, именно: необыкновенная сила обвинения сравнительно со средствами, какие имела защита.
Замечу еще, что здесь кроме различия, которое кладут между простым и непростым народом образ жизни, пища, воспитание и занятия, есть еще другое, резкое, несомненно племенное различие.
То, что я мог бы сказать относительно женщин будет для вас совершенно бесполезно. Я лишь замечу, что чем меньше любят женщину, тем скорее могут надеяться обладать ею, но эта забава достойна старой обезьяны XVIII века.