«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
У ворот на лавочке сидел дворник в красной кумачной рубахе, синих штанах и босой. Как всегда, он сидел неподвижно, его широкая спина и затылок точно примёрзли к забору, руки он сунул за пояс, рябое скучное лицо застыло, дышал он медленно и глубоко, точно вино пил. Полузакрытые глаза его казались пьяными, и смотрели они неотрывно.
Приземистый, построенный из кондового леса — в обхват бревно — дом Кожемякина стоял боком на улицу, два его окна были скрыты от любопытных глаз палисадником и решёткою, а двор ограждён высоким забором с крепкими воротами на дубовых вереях.
Сад и огород тоже обнесены высоким забором, с гвоздями по гребню, за ним — сад монастыря; в густой зелени старых лип тонут голубые главы двух маленьких монастырских церквей — зимней и летней.
— Заборы высокие понастроил вот, гвоздями уснастил. Собак четыре было — попробовали они тут кое-чьё мясцо на ляжках! Два овчара были — кинутся на грудь, едва устоишь. Отравили их. Так-то вот! Ну, после этаких делов неохота людей уважать.
Приподнялся, сел. Около него старательно возилась тесная кучка людей, они кряхтели и взмахивали руками, точно молотя зерно. Над забором, между гвоздей, торчали чьи-то головы, оттуда падали одобрения и советы...
Над ним наклонилась Палага, но он не понимал её речи, с ужасом глядя, как бьют Савку: лёжа у забора вниз лицом, парень дёргал руками и ногами, точно плывя по земле; весёлый, большой мужик Михайло, высоко поднимая ногу, тяжёлыми ударами пятки, чёрной, точно лошадиное копыто, бухал в его спину, а коренастый, добродушный Иван, стоя на коленях, истово ударял по шее Савки, точно стараясь отрубить голову его тупым, красным кулаком.
Савка пополз вдоль забора, цапаясь за доски тёмно-красными руками; его кровь, смешавшись со взрытой землёй, стала грязью, он был подобен пню, который только что выкорчевали: ноги, не слушаясь его усилий, волоклись по земле, как два корня, лохмотья рубахи и портков казались содранной корой, из-под них, с пёстрого тела, струился тёмный сок.
Луна уже скатилась с неба, на деревья лёг густой и ровный полог темноты; в небе тускло горели семь огней колесницы царя Давида и сеялась на землю золотая пыль мелких звёзд. Сквозь завесу малинника в окне бани мерцал мутный свет, точно кто-то протирал тёмное стекло жёлтым платком. И слышно было, как что-то живое трётся о забор, царапает его, тихонько стонет и плюёт.
Сдвинувшись ближе, они беседуют шёпотом, осенённые пёстрою гривою осенней листвы, поднявшейся над забором. С крыши скучно смотрит на них одним глазом толстая ворона; в пыли дорожной хозяйственно возятся куры; переваливаясь с боку на бок, лениво ходят жирные голуби и поглядывают в подворотни — не притаилась ли там кошка? Чувствуя, что речь идёт о нём, Матвей Кожемякин невольно ускоряет шаги и, дойдя до конца улицы, всё ещё видит женщин, покачивая головами, они смотрят вслед ему.
На сизой каланче мотается фигура доглядчика в розовой рубахе без пояса, слышно, как он, позёвывая, мычит, а высоко в небе над каланчой реет коршун — падает на землю голодный клёкот. Звенят стрижи, в поле играет на свирели дурашливый пастух Никодим. В монастыре благовестят к вечерней службе — из ворот домов, согнувшись, выходят серые старушки, крестятся и, качаясь, идут вдоль заборов.
По дороге храбро прыгают лощёные галки, не боясь человечьих голосов, влетают на заборы и кричат о чём-то. Далеко в поле бьёт коростель, в слободе играют на гармонике, где-то плачет ребёнок, идёт пьяный слесарь Коптев, шаркая плечом о заборы, горестно всхлипывает и бормочет...
Было боязно видеть, как цепкий человечек зачем-то путешествует по крутой и скользкой крыше амбара, висит между голых сучьев деревьев, болтая ногами, лезет на забор, утыканный острыми гвоздями, падает и — ругается...
Ночь была лунная, в густом монастырском саду, покрытом тенями, лежала дремотная тишина; вдруг одна тень зашевелилась, зашуршала травою и — чёрная, покачиваясь, подошла к забору.
Не отзываясь на вздохи и кашель, не смея встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
Потом он долго, до света, сидел, держа в руках лист бумаги, усеянный мелкими точками букв, они сливались в чёрные полоски, и прочитать их нельзя было, да и не хотелось читать. Наконец, когда небо стало каким-то светло-зелёным, в саду проснулись птицы, а от забора и деревьев поползли тени, точно утро, спугнув, прогоняло остатки не успевшей спрятаться ночи, — он медленно, строку за строкой стал разбирать многословное письмо.
Он на секунду закрыл глаза и со злой отчётливостью видел своё жилище — наизусть знал в нём все щели заборов, сучья в половицах, трещины в стенах, высоту каждого дерева в саду и все новые ветки, выросшие этим летом. Казалось, что и число волос в бороде Шакира известно ему; и знает он всё, что может сказать каждый рабочий на заводе.
В саду, за забором, утыканным длинными гвоздями, был слышен волнующий сердце голос Бори — хотелось перелезть через забор и отдать себя покровительству бойкого мальчика.
Он присел на корточки и, найдя щель в заборе, стал негромко звать Бориса, но щёлкнула щеколда калитки, и на улицу выглянула сама Евгения Петровна; Кожемякин выпрямился, снял картуз и наклонил голову.
Город вспыхнул на солнце разными огнями и красками. Кожемякин пристально рассматривал игрушечные домики — все они были связаны садами и заборами и отделены друг от друга глубокими зияниями — пустотой, которая окружала каждый дом.
Схоронили её сегодня поутру; жалко было Шакира, шёл он за гробом сзади и в стороне, тёрся по заборам, как пёс, которого хозяин ударил да и прочь, а пёс — не знает, можно ли догнать, приласкаться, али нельзя. Нищие смотрят на него косо и подлости разные говорят, бесстыдно и зло. Ой, не люблю нищих, тираны они людям.
Город был насыщен зноем, заборы, стены домов, земля — всё дышало мутным, горячим дыханием, в неподвижном воздухе стояла дымка пыли, жаркий блеск солнца яростно слепил глаза. Над заборами тяжело и мёртво висели вялые, жухлые ветви деревьев, душные серые тени лежали под ногами. То и дело встречались тёмные оборванные мужики, бабы с детьми на руках, под ноги тоже совались полуголые дети и назойливо ныли, простирая руки за милостыней.
Во тьме ныли и кусались комары, он лениво давил их, неотрывно думая о женщине, простой и кроткой, как Горюшина, красивой и близкой, какой была Евгения в иные дни; думал и прислушивался, как в нём разрушается что-то, ощущал, что из хаоса всё настойчивее встаёт знакомая тяжёлая тоска. И вдруг вскочил, весь налившись гневом и страхом: на дворе зашумело, было ясно, что кто-то лезет через забор.
«Это Максим, к ней, подлец!» — сообразил он, заметавшись по комнате, а потом, как был в туфлях, бросился на двор, бесшумно отодвинул засов ворот, приподнял щеколду калитки, согнувшись нырнул во тьму безлунной ночи. Сердце неприятно билось, он сразу вспотел, туфли шлёпали, снял их и понёс в руках, крадучись вдоль забора на звук быстрых и твёрдых шагов впереди.
Ночь он спал плохо, обдумывая своё решение и убеждаясь, что так и надо сделать; слышал, как на рассвете Максим перелез через забор, мысленно пригрозил ему...
Стебли трав щёлкали по голенищам сапог, за брюки цеплялся крыжовник, душно пахло укропом, а по ту сторону забора кудахтала курица, заглушая сухой треск скучных слов, Кожемякину было приятно, что курица мешает слышать и понимать эти слова, судя по голосу, обидные. Он шагал сбоку женщины, посматривая на её красное, с облупившейся кожей, обожжённое солнцем ухо, и, отдуваясь устало, думал: «Тебе бы попом-то быть!»
Кожемякин оглянулся — он стоял в углу заглохшего сада, цепкие кусты крыжовника и малины проросли жёлтою сурепой, крапивой и седой полынью; старый, щелявый забор был покрыт сухими комьями моха.
И снова Кожемякин ходил вдоль забора плечо о плечо с дядей Марком, невнимательно слушая его слова, мягкие, ласковые, но подавлявшие желание возражать и защищаться. Ещё недавно приятно возвышавшие душу, эти слова сегодня гудели, точно надоедные осенние мухи, кружились, не задевая сердца, всё более холодевшего под их тоскливую музыку.
«Выберу целковый похуже, поистрёпанней, — выдумывал он, шагая вдоль заборов, — и пошлю ему с припиской: за пользование женой твоей хорошей, с твоего на то согласия. Нельзя этого — Марфу заденешь! А — за что её? Ну, и несчастна же она! И глупа! Изобью Алёшку…»
— Да-а, — не сразу отозвалась она. — Бесполезный только — куда его? Ни купец, ни воин. Гнезда ему не свить, умрёт в трактире под столом, а то — под забором, в луже грязной. Дядя мой говаривал, бывало: «Плохие люди — не нужны, хорошие — недужны». Странником сделался он, знаете — вера есть такая, бегуны — бегают ото всего? Так и пропал без вести: это полагается по вере их — без вести пропадать…
Выскочил из подворотни молодой петушок, ещё цыплёнок, бросился под ноги ему, встряхивая крыльями, — портной остановился, упираясь рукою в забор, поднял ногу и оглушительно свистнул.
Шёл он, как всегда, теснясь к стенам и заборам, задевая их то локтем, то плечом, порою перед ним являлась чёрная тень, ползла по земле толчками, тащила его за собою, он следил за её колебаниями и вздыхал.
Марья Кондратьевна, очевидно, в заговоре, Смердяков тоже, тоже, все подкуплены!» У него создалось другое намерение: он обежал большим крюком, чрез переулок, дом Федора Павловича, пробежал Дмитровскую улицу, перебежал потом мостик и прямо попал в уединенный переулок на задах, пустой и необитаемый, огороженный с одной стороны плетнем соседского огорода, а с другой — крепким высоким забором, обходившим кругом сада Федора Павловича.
За небольшим прудом, из-за круглых вершин яблонь и сиреней, виднеется тесовая крыша, некогда красная, с двумя трубами; кучер берет вдоль забора налево и при визгливом и сиплом лае трех престарелых шавок въезжает в настежь раскрытые ворота, лихо мчится кругом по широкому двору мимо конюшни и сарая, молодецки кланяется старухе ключнице, шагнувшей боком через высокий порог в раскрытую дверь кладовой, и останавливается, наконец, перед крылечком темного домика с светлыми окнами…
Над дверью деревянного подъезда опять была дощечка с надписью: «Следственный пристав»; в нижний этаж вело особое крылечко, устроенное посредине задней части фасада. Налево был низенький флигелек в три окна, но с двумя крыльцами. По ушатам, стоявшим на этих крыльцах, можно было догадаться, что это кухни. Далее шел длинный дровяной сарайчик, примкнутый к соседскому забору, и собачья конура с круглым лазом.
Мы прошли по одной улице, потом по другой и совсем неожиданно оказались перед высоким бетонным забором, по верху которого была натянута колючая проволока, а местами даже стояли видеокамеры.
Двор гостиницы был обнесён со всех сторон высоким забором из сетки-рабицы.
Мы прошли по одной улице, потом по другой и совсем неожиданно оказались перед высоким бетонным забором, по верху которого была натянута колючая проволока, а местами даже стояли видеокамеры.
К счастью, нашего директора не послушались и стадион оставили на месте, только деревянный забор заменили каменным.