«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
Вскоре после того, как пропала мать, отец взял в дом ласковую слободскую старушку Макарьевну, у неё были ловкие и тёплые руки, она певучим голосом рассказывала мальчику славные жуткие сказки и особенно хорошо длинную историю о том, как живёт бог на небесах...
Матвей кинулся в амбар и зарылся там в серебристо-серой куче пеньки, невольно вспоминая жуткие сказки Макарьевны: в них вот так же неожиданно являлось страшное. Но в сказках добрая баба-яга всегда выручала заплутавшегося мальчика, а здесь, наяву, — только Власьевна, от которой всегда душно пахнет пригорелым маслом.
Говоря о колдовстве, она понижала голос до жуткого шёпота, её круглые розовые щёки и полная, налитая жиром шея бледнели, глаза почти закрывались, в словах шелестело что-то безнадёжное и покорное. Она рассказывала, как ведуны вырезывают человечий след и наговорами на нём сушат кровь человека, как пускают по ветру килы [Кила — грыжа — Ред.] и лихорадки на людей, загоняют под копыта лошадей гвозди, сделанные из гробовой доски, а ночью в стойло приходит мертвец, хозяин гроба, и мучает лошадь, ломая ей ноги.
Темнота и, должно быть, опухоли увеличили его тело до жутких размеров, руки казались огромными: стакан утонул в них, поплыл, остановился на уровне Савкиной головы, прижавшись к тёмной массе, не похожей на человечье лицо.
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
А зимою, тихими морозными ночами, когда в поле, глядя на город, завистливо и жалобно выли волки, чердак отзывался волчьему вою жутким сочувственным гудением, и под этот непонятный звук вспоминалось страшное: истекающая кровью Палага, разбитый параличом отец, Сазан, тихонько ушедший куда-то, серый мозг Ключарёва и серые его сны; вспоминалась Собачья Матка, юродивый Алёша, и настойчиво хотелось представить себе — каков был видом Пыр Растопыр?
Эта жуткая мысль точно уколола больное сердце, оно забилось сильнее и ровнее, старый человек упрямо сдвинул брови, отошёл к постели, лёг и стал перечитывать свои записки, вспоминая, всё ли, что надобно, он рассказал о жизни.
Кожемякин не успел или не решился отказать, встреча была похожа на жуткий сон, сердце сжалось в трепетном воспоминании о Палаге и тёмном страхе перед Савкой.
— Все что-то скучают, — тихонько заметил Кожемякин, разглядывая тёмные, жёсткие шерстинки на красных лапах Саввы, и морщился — от этого жуткого человека нестерпимо пахло луком, ваксой и лампадным маслом.
Простота его слов возбуждала особенный интерес. Кожемякину захотелось ещё таких слов, — в темноте ночной они приобретали значительность и сладость; хотелось раззадорить горбуна, заставить его разговориться о людях, о боге, обо всём, с жутким чувством долго слушать его речь и забыть про себя.
Но раньше, чем лошадь достигла его, он перенёсся в баню, где с каменки удушливо растекался жгучий пар хлебного кваса, а рядом с ним на мокром полу сидел весь в язвах человек с лицом Дроздова, дёргал себя за усы и говорил жутким голосом...