«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
— Так вот как она строго жизнь наша стоит! — говорил отец, почёсывая грудь. — И надо бы попроще как, подружнее жить, а у нас все напрягаются, чтобы чужими грехами свои перед богом оправдать али скрыть, да и выискивают грехи эти, ровно вшей в одежде у соседа, нехорошо! И никто никого не жалеет, зверьё-зверьём!
Взяла, перекрестясь, даёт мужику, видно, мужу: «Ешь, говорит, Миша, а грех — на меня!» На коленки даже встала перед ним, воет: «Поешь, Миша, не стерплю я, как начнут тебя пороть!» Ну, Миша этот поглядел на стариков, — те отвернулись, — проглотил.
Рассказал он мне однова, как прославился перед барином верностью своей рабьей: старого Бубнова наложница стала Лексея на грех с ней склонять, девица молодая была она, скучно ей со стариком…
«Пусть горе моё будет в радость тебе и грех мой — на забаву, не пожалуюсь ни словом никогда, всё на себя возьму перед господом и людьми! Так ты обласкал всю меня и утешил, золотое сердце, цветочек тихий! Как в ручье выкупалась я, и словно душу ты мне омыл — дай тебе господи за ласку твою всё счастье, какое есть…»
Они сразу выдали людям свой грех: Матвей ходил как во сне, бледный, с томными глазами; фарфоровое лицо Палаги оживилось, в глазах её вспыхнул тревожный, но добрый и радостный огонь, а маленькие губы, заманчиво припухшие, улыбались весело и ласково. Она суетливо бегала по двору и по дому, стараясь, чтобы все видели её, и, звонко хлопая ладонями по бёдрам, вскрикивала...
Её история была знакома Матвею: он слышал, как Власьевна рассказывала Палаге, что давно когда-то один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею — в Окуров, купил дом ей и некоторое время жил с нею, а потом бросил. Оставшись одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом заболела, состарилась и вот выдумала сама себе наказание за грехи: до конца дней жить со псами.
— Про неё про самую! И есть, милые мои, слушок, будто не без греха она тут: путалась будто с наречённым-то свёкром. Сирота, по сиротству всё может быть…
— И вот, вижу я — море! — вытаращив глаза и широко разводя руками, гудел он. — Океан! В одном месте — гора, прямо под облака. Я тут, в полугоре, притулился и сижу с ружьём, будто на охоте. Вдруг подходит ко мне некое человечище, как бы без лица, в лохмотье одето, плачет и говорит: гора эта — мои грехи, а сатане — трон! Упёрся плечом в гору, наддал и опрокинул её. Ну, и я полетел!
Когда он впервые рассказал ей о своем грехе с Палагой и о том, как отец убил мачеху, — он заметил, что женщина слушала его жадно, как никогда ещё, глаза её блестели тёмным огнём и лицо поминутно изменялось. И вдруг по скорбному лицу покатились слёзы, а голова медленно опустилась, точно кто-то силою согнул шею человека против воли его.
Человек двусоставен, в двусоставе этом и есть вечное горе его: плоть от дьявола, душа от бога, дьявол хочет, чтоб душа содеялась участницей во всех грехах плотских, человек же не должен этого допускать.
— Пёс его знает. Нет, в бога он, пожалуй, веровал, а вот людей — не признавал. Замотал он меня — то адовыми муками стращает, то сам в ад гонит и себя и всех; пьянство, и смехи, и распутство, и страшенный слёзный вопль — всё у него в хороводе. Потом пареной калины объелся, подох в одночасье. Ну, подох он, я другого искать — и нашёл: сидит на Ветлуге в глухой деревеньке, бормочет. Прислушался, вижу — мне годится! Что же, говорю, дедушка, нашёл ты клад, истинное слово, а от людей прячешь, али это не грех?
— Что ты — и все вы — говорите человеку? Человек, — говорите вы, — ты плох, ты всесторонне скверен, ты погряз во грехах и скотоподобен. Он верит вам, ибо вы не только речами, но и поступками свидетельствуете ваше отрицание доброго начала в человеке, вы отовсюду внушаете ему безнадёжность, убеждая его в неодолимой силе зла, вы в корне подрываете его веру в себя, в творящее начало воли его, и, обескрылив человека, вы, догматики, повергаете его ещё глубже в грязь.
Иногда кто-нибудь из них вставал и, опустив голову, осторожно пробирался к выходу из трактира, думалось, что человек пошёл бить кого-то, а может — каяться в великом грехе.
Исподволь оправдывая свой бабий грех, Машенька смешно и складно рассказывала случаи из жизни знакомых женщин, и выходило так, что все они — бесстыднее и виноватее её.
— Прости, народ православный! — сказал он, — прости меня в грехах моих, в разбое, и в воровстве, и в смертном убойстве! Прости во всем, что я согрешил перед тобою. Заслужил я себе смертную муку, отпусти мне вины мои, народ православный!
Если сам согрешишь и будешь скорбен даже до смерти о грехах твоих или о грехе твоем внезапном, то возрадуйся за другого, возрадуйся за праведного, возрадуйся тому, что если ты согрешил, то он зато праведен и не согрешил.
Человечество само по себе не может искупить греха, так как жертва его и кровавая его мука не равна преступлению богоотступничества и само оно не может простить себе греха.
Чего уж греха таить, только благодаря сотрудничеству со мной он едва ли не каждый год получал очередные звания и уверенно продвигался по служебной лестнице!
– А старые деньги от греха подальше лучше выбрось, – посоветовал новый владелец моего кошелька. – Времена нынче совсем другие, чем десять лет назад.
Чего уж греха таить, только благодаря сотрудничеству со мной он едва ли не каждый год получал очередные звания и уверенно продвигался по служебной лестнице!
Поэтому смертный грех совершает и тот, кто, не будучи избранным, принимает священство, и тот, кто поставляет неизбранного в священный сан.